Безумный Ницше

[Продолжаю собирать свои старинные разбросанные тут и там переводы. Особого смысла в этом тексте нет, просто дед умер недавно, так что пусть будет. – liberadio]

Питер Лэмборн Уильсон

Турин, 4-е января, 1889
(Питеру Гасту:) Моему маэстро Пиетро,
спой мне новую песню: мир изменился
и небеса полны радости.
-Распятый

Это — одно из последних писем обезумевшего Ницше, написанное после его припадка в Турине, в начале января 1889-го года, но до его окончательного отбытия в молчание. Его письмо к Овербеку (в котором он говорит, что приказал «расстрелять всех антисемитов») подписано «Дионис», а другое к Козиме Вагнер (которую он никогда не переставал любить) — подписано «Дионис и Распятый». Кажется, что скатывание Ницше в безумие приняло форму религиозной мании, в которой он пытался примирить Христа и Диониса друг с другом, став ими обоими. В письме к Буркхардту он говорит: «Я — Бог, нарисовавший сам на себя карикатуру».

Было ли безумие Ницше вызвано сифилисом или невыносимой тяжестью его мысли, последние письма не были бессмысленной болтовнёй. Синтез Диониса и Иисуса представляет путь из конфликта между Дионисом и Аполлоном, впервые исследованным в 1872-ом, в «Рождении трагедии», и доведённого до абсолютного предела в «Антихристе» (1888), который натравливает Диониса на Распятого, а также против разума как против аполлонической функции. Это был необязательно «безумный» Ницше, который верил, что может преодолеть такую дихотомию в форме высшего единства. Он уже придал религиозный смысл философии в «Так говорил Заратустра» (1883-85), очевидное решение проблемы смерти Бога — самому стать Богом. Миф вечного возвращения утверждает что-то из теологического разочарования в контексте «Заратустры», в любом случае, благодаря его статической конфигурации. Он (миф) разрешает стоический / экзистенциалистский кризис, но не проблему воли и становления.

Бродя через нерассортированные заметки в «Воле к власти», можно обнаружить предложение материалистической религии с динамическим потенциалом. Шикарное научное исследование Ницше различия между выживанием и выражением указывает от детерминистского редукционизма на спиритуальный принцип, содержащийся в природе или идентичный с ней (так-сказать) — воля к выражению, к власти, которую Ницше представляет как творчество и желание. Тут тоже обнаруживается попытка Ницше преодолеть отчуждение индивида в обществе через открытие принципа communitas. Даже странные высказывания о смешении рас как о решении проблемы социальной можно рассматривать в этом “религиозном” свете, как в предложение решительного сотворения самопреодолевающего человечества (Сверхчеловек) посредством вожделения и синтеза — почти мессианский план.

Дионисийско-христианская coincidentia вполне хороша в историческом и филологическом смысле тоже, как самому Ницше, наверняка, было хорошо известно. Его раннее христианство и обладает чем-то эллинским, то оно пришло из орфейских / дионисийских источников — пусть даже в фундаментальном символе вина, но идентичность между двумя конкурирующими спасителями может быть замечена. Нео-платонистские аспекты такого синтеза едва ли были интересны для Ницше, как мне думается, но символы трансцендентного, экстаза, сверх-разумного и насилия являются общими для обеих традиций, и могли заинтриговать его. Темы бессмертия и смертности могли оказаться менее полезными для его проекта, чем более непосредственные темы «царства этого мира» и энтеогенеза – «рождения Бога внутри».

Если бы не вкладывали так много в последние безумные письма, то могло бы показаться, что пророк смерти Бога почти что слился с божеством, возможно, он был бы даже основателем новой религии. Что же тогда стало с мыслителем, который однажды пообещал построить свой проект на «ничто»? Было бы просто сказать, что невозможность такого проекта, в конце концов, довела его до безумия — но в этом случае нам нужно было бы осудить и его исходную точку («ничто») и конечную («религия»). Такое суждение привело бы нас к утверждению, что Ницше всегда был безумцем. Нам нужно перепроверить другие гипотезы.

Continue reading

Расизм: выдуманное превосходство

Феликс Ридель

«Не смотрите на меня, что я смугла, ибо солнце опалило меня»,такими словами Суламифь в библейской «Песне песней» оправдывается перед своим окружением. Её самоуверенное обращение: «Черна я, но красива…», очевидно, оказало своё воздействие: эта фраза украшала в эпоху романтизма в искусстве многочисленные изображения «чёрных мадонн» и доказывает, что «black is beautiful» по протяжение столетий было частью европейской культуры. Римская империя и Средневековье создали множество мозаик, скульптур, геральдики и картин, позитивно изображающих людей с тёмной кожей. Расизм не является исторической судьбой. Но тем не менее, защитная речь Суламифь служит и свидетельством античного расизма.

Но многие исследования по теме начинают где-то в 15-м веке. Они рассматривают расизм и антисемитизм как феномены Современности. Исторический материал опровергает этот миф. Так, например, Беньямин Исаак в своей книге «The Invention of Racism in Classical Antiquity» показывает, насколько распространены были элементы расизма в Античности. Уже античные общества знали этноцентристский супрематизм «цивилизованных» в противопоставлении «варварским народам», верили в предполагаемое влияние ландшафта и климата на человеческий характер и объединяли людей по их внешним признакам или происхождению в коллективы. Тёмная кожа, например, ассоциировалась с фекалиями и смертью. Примером в этом контексте может служить утверждение Аристотеля, что рабы и побеждённые народы рождены для рабства.

Оправдание власти

Ядро расизма можно показать и в аристократических фантазиях: они объявляют власть передаваемой по наследству и эстетически превозносят её. В этой связи, об античных и средневековых текстах часто говорят как о «проторасизме». Подобные высказывания в наше время мы бы расценили как расистские.

Речь тогда шла, как и сегодня, об оправдании иерархий и власти. Так, раннехристианский учёный Ориген ещё в третьем столетии отвечает на вопрос, почему Бог заставляет людей жить в нищете языческого «варварства», следующим образом: перерождение людей в «низших» обществах обосновано их собственной виной в предшествующей жизни. Возникающий из этого миф о, якобы, любимых Богом властителях в отличие от справедливо наказанных подданных позднее обнаруживается в кальвинизме и буржуазной идеологии. Для христианства это было довольно простым шагом — перейти от «печати Каина» в Библии к целым «отмеченным» и «наказанным» Господом плохими условиями жизни обществам, которые заслуживали своего порабощения.

Вне Европы также обнаруживаются древние формы проявления расизма. Индуизм, например, своей кастовой системой обесценивает тёмную кожу. Исследовательница саскрита Уэнди Донигер пишет в своей книге «The Hindus»: «Британский расизм (…) мог водрузиться на уже существующие индуистские идеи о тёмной и светлой коже. (…) Индийская культура создала свой расизм, прежде чем британцы обратили его против Индии». А в исламе африканские рабы и рабыни привлекались к более тяжёлым работам. Их восстания «занджи» подавлялись в Месопотамии и были задокументированны ещё в 689-м году н.э. Ругательные обозначения для чёрных «занджи» и «абид» до сих пор свидетельствуют о расистской дискриминации в исламе.

Виноваты жертвы

Расизм был успешен как модель легитимации власти, ибо он обращается к психологическим схемам, возникающим вне зависимости от культуры в раннем детстве: патологическая проекция, преследующая невинность, фантазии инцеста и кастрации, а также злокачественный нарциссизм. Из этого подпитывается внеисторическая стабильность охоты на ведьм, антисемитизма и расизма. Расизм позволяет беспринципность без эмпатии, власть без угрызений совести. Чувство вины задевает нарциссические структуры и проецируется на жертвы: их единственной виной было подчинение, а насилие служит их справедливым наказанием. Расист видит себя как великодушного благодетеля. Необходимость этой рационализации указывает на то, что расизм является осознанной ложью — а не просто невежеством или чистой властью. Continue reading

Юлиус Эвола, “Маркузе правых” (2006)

[Достал немного старья проветрить. – liberadio]
Во времена экономической рецессии и усиливающейся репрессивности общества индивид часто ищет убежища в тайных учениях, в эзотерических таинствах, а не в организации общественного отпора кризису. Книжные магазины наполняются соответствующей литературой. Неоднозначное философское наследие барона Юлиуса Эволы можно считать классикой жанра, хотя его учение предполагает и воздействие на внешний мир. Книги его издаются на многих языках и находят признание среди читателей нового поколения. Труды Эволы пользуются популярностью среди приверженцев антигуманистского течения антропософии, наивных адептов эзотерики и в gothic/dark-wave сцене, где зачастую (но, разумеется, не всегда) правоэкстремальные и антигуманистские послания подаются в эстетически амбициозной музыкальной и культурной форме. Был ли барон Юлиус Эвола последним и легендарным учителем вечной мудрости или его эзотерическое учение является ядом для умов? В нижеследующем мы кратко рассмотрим его жизненный путь и займёмся разбором его, безусловно, интересной, мысли.
Итак, Эвола родился в Риме в 1898 году в семье аристократов. С малолетства, по собственному свидетельству, он испытывал отвращение к окружающему его меркантильному миру, что привело его впоследствии, с одной стороны, к восточной философии, эзотерике, а с другой стороны, к кругам дадаистов. Плодами того времени являются картины, стихи и теоретические тексты о новом авангардном направлении в искусстве. Одна из его картин выставляется в Национальной галерее современного искусства в Риме. Он вращается в анархистских и нигилистских кругах. Эти два влияния оказываются впоследствии очень важны для его становления: в конце концов, Эвола вырабатывает свою доктрину “абсолютного Я”, Традиции, Консервативной революции, переняв от анархистов их нигилистское отрицалово как негативную программу, а от эзотерических учений – трансцендентальную и традиционалистскую доктрину как позитивную программу. Эвола испытывает влияние многих традиционалистских мыслителей, таких как Рене Генон, Шпенглер, Юнгер и пр., а также эго-философов Ницше и Штирнера. Однако Эвола радикально рвёт с их декадентскими заигрываниями с антимодерновой мыслью и движется дальше, к ортодоксально-неортодоксальному видению истории. Первую мировую войну Эвола переживает как офицер артиллерии. К середине двадцатых годов Эвола развивает активную деятельность, пишет книги, где занимается изучением и трактовкой древних учений, практик и легенд. Вокруг него собирается кружок последователей, Группа УР. Барон предпринимает попытки приблизиться к итальянскому и немецкому фашизмам, видя в них своих ближайших союзников: он симпатизирует их иерархичности, “фюрерскому принципу”, агрессивной и воинственной антисовременности. Надо сказать, что хотя Муссолини и симпатизировал его философской мысли, были между доктринами и разногласия, осложнявшие работу Эволы в Италии. Например, Эволе очень не нравился компромисс между фашизмом и Ватиканом: он с презрением относился к христианству как к неполноценной доктрине, а фашисты не могли отказаться от этого альянса, поэтому и отказались от вербального радикализма антихристианства. Также он критиковал чрезмерный национализм консерваторов, граничащий с биологизмом. Свою критику фашизма он изложит после окончания второй мировой войны, в книге “Критика фашизма справа”. С 1928 года он работает совместно с Ж. Боттаи над изданием журнала “Фашистская критика”, пишет прагматически обоснованные статьи для немецких эзотерических изданий, читает в Германии лекции и принимается в консервативные философские кружки, такие как “Клуб господ”. Хотя дистанция между элитарным аристократом и массовым движением фашизма остаётся, Эвола постепенно получает признание и заводит знакомства с европейскими “светилами” фашизма и традиционализма от Франции до Румынии. В СС, например, он усматривал продолжение духовного рыцарства и основание воинско-духовного возрождения Европы. Благодарное СС приглашает его ближе к концу войны поработать в венских архивах, где Эвола попадает под бомбёжку и остаётся парализованным до конца жизни. Но барон продолжает свою деятельность и продолжает писать политические и чисто теоретические книги, которые были на ура восприняты воинственными неоправыми Италии как руководство к действию.
В 1951 г. против Эволы как против апологета и вдохновителя фашизма было возбуждено уголовное дело в связи с праворадикальной террористической группировкой FAR . Он был оправдан. В 1968 г. прокатившаяся по Европе волна молодёжных бунтов против буржуазного мира вызвала снова интерес к его концепции, что и принесло ему славу “Маркузе правых”. Его труды до сих пор имеют огромное значение для так называемых “новых правых”, как, например, их вдохновителя Алена де Бенуа, для итальянских “постфашистов” Alleanza Nationale, неофашистов Forza Nueva, для германской “новой правой” газеты Junge Freiheit , для активистов праворадикального “think tank” Thule Seminar, для небезызвестного Александра Дугина.

Continue reading

Единство в разделённости. Тезисы о коммунизме

Манфред Дальман, 2003

1. Несомненно, что современное (пост-нацистское) общество, как и общество двести лет назад, тоже является капиталистическим, т.е. синтетизирующимся посредством стоимости обществом. Одним только этим фактом обосновываются запреты утопий и нацеленного на увековечивание власти касты интеллектуалов создания конкретных моделей будущего (речь здесь идёт, это я хочу прояснить сразу, о весьма разумных и, если угодно, разумно обоснованных табу, которые и впредь должны оставаться неприкосновенными), но тем не менее: уже в моей начальной формулировке, что мы, несмотря на все изменения последних десятилетий, однозначно живём в капиталистическом обществе, содержатся позитивные высказывания о коммунистическом обществе, вытекающие непосредственно из определённого отрицания буржуазного общества, и которые мне хотелось бы вкратце объяснить. При этом сначала необходимо понять, что это логические операции, из чего в свою очередь следует, что, в конечном итоге, практика вовсе не обязана придерживаться логики, и прежде всего тогда, когда становится понятно, что логика превращается в фетиш и нарушает основной принцип коммунизма: быть свободной ассоциацией без принуждения. Отношения логики и практики, как и общего и частного, эмпирии и теории и т.п., в принципе должны мыслиться иначе, чем это может себе представить сегодняшняя наука. Но это только к слову.

2. Капиталистическое общество отличается от всех ему предшествующих тем, что воспроизводит само себя в стоимости. Для понятия коммунизма это означает, что — а это, как часто это бывает с логическими операциями в начале, абсолютно банально — коммунизм следует только тогда понимать как прогресс по отношению к существующему обществу, если он не опускается до формы общественного синтеза, за граница которого капитализм выходит уже и сам. Цивилизационное преимущество капитализма перед всеми остальными, до сих пор исторически осуществлёнными формами обобществления, какими бы разными они ни были, заключается — и все эту банальную правду знают, но большинство на неё плюёт, как только она начинает принимать конкретные формы — в том, что традиционные, личные, основанные на непосредственности формы зависимости сменились неличной, абстрактной системой правовых и товарообразных отношений. Философски этот фундаментальный прогресс в истории человечества проявляется в том, что аристотелево представление о правде и разуме сменилось на кантианское либо гегелевское — пусть даже, как я ещё покажу, на очень короткое время и только теоретически. Для понимания коммунизма из этого, во всяком случае, логически неопровержимо следует, что люди объединяются не в форме, основанной на какой бы то ни было личной зависимости. Поэтому коммунизм именно в этом центральном аспекте не может отличаться от буржуазного общества, отличаясь от него фундаментально, и тут-то заканчиваются любые банальности: опосредование, на котором в нём создаются отношения между людьми, являются, как и в буржуазном обществе, абстрактными, вещественными, horribili dictu — овеществлёнными. Tertium non datur, как говорят логики. Лишь как опосредованные вещественно человеческие отношения могут мыслиться (а тем более быть реализованы) свободными от власти и эксплуатации.

3. В до-буржуазном, т.е. аристотелевском понимании правды свобода от власти не представима вообще и не существовала как мысль. Посему утопии и тому подобные хилиастские мечтания об Атлантиде не достигают уровня аристотелевского понятия разума: они аргументируют — так это называется на философском языке — платонически-идеалистически. Как бы с этой позиции, т.е. в до-буржуазном мышлении вообще, ни мыслилась правда, обладание разумом в любом случае является привилегией: оно зарезервировано за аристократией, будь то за царём, за философом, мудрецом или за божеством. Власть сама является частью этого разума — собственно, она представляет собой его практику. В этом мышлении власть может быть только справедливой или изменяться каким-либо образом, но никогда не быть полностью упразднённой. Разум есть просто инструмент, посредством которого существующие в природе личные отношения зависимости, могут регулироваться согласно тому, что в обществе считается высшей ценностью. В природе — это следует подчеркнуть: если принять точку зрения аристотелевского эмпиризма, то кто в здравом рассудке может отрицать, что старики менее сильны, чем молодые, что философы более умны, чем ремесленники, что женщины и рабы менее ценны, чем мужчины, и т.д. и т.п. Continue reading

Гельмут Тилен: О соотношении теории с практикой. Вместо некролога

[Гельмут Тилен был социологом и агрономом, преподавал в бразильском университете Порто Алегре и в своей деятельности ориентировался на максиму Макса Хоркхаймера, согласно которой «единственное средством помочь природе — это высвобождение её кажущейся противоположности: критического разума». Лишь случайно я узнал, что этот ученик Адорно и Хоркхаймера умер ещё в августе 2020-го года. Ни у одного из немецких издательств, где он время от времени публиковался — ни слова об этом. Что ж, тогда от меня. «Освобождение. Перспективы по ту сторону модерна» и «Пустыня живёт. По ту сторону государства и капитала» были, можно, сказать моим, хоть и не совсем удачным, посвящением в Критическую Теорию. Но в виду латиноамериканского контекста она значительно отличалась от немецкой, чем я часто по незнанию попрекал местных «адорнитов». Для последних Тилен был, пожалуй, слишком анархичным, для анархистов — слишком марксистским и теоретичным, и всё это из перспективы так называемого «третьего мира» и с вылазками на территорию Теологии освобождения. В добавок ко всему этому, он страдал от типичной для немецких левых интеллектуалов хворью: он напрочь отказывался понимать в чём проблема с так называемой «критикой государства Израиль», с так называемым левым антисемитизмом, маскирующимся под радикальную, антифашистскую фразу. Логика тут простая: просто слово в слово повторяешь «фиговыми листками левого антисионизма» за Аленом Финкилькраутом, Гиладом Ацманом, Норманом Филкельстейном, Ури Авнери и Моше Цукерманом, а то и Ноамом Чомским (тоже ебанулся уже на старости лет). Они же не антисемиты, ну и ты тогда тоже. Как говорится: попробуй, найди ошибку. Не говоря уже о том, что выше обозначенные господа-товарищи сами на факты и логику не особенно напирали. А их болтовня всегда пользовалась большой популярностью у немецких левых. Так, Тилен был единственным не проживающим или преподающим в Германии или Австрии политологом / социологом, подписавшим в 2006-м «Манифест» 25-ти учёных, выступавших за «немецкую ответственность перед Палестиной», окончание «особых отношений» между ФРГ и Израилем. Господа-товарищи, опять-таки, будучи большей частью политологами, могли бы знать, что «особые отношения» – это официозная болтовня немецкого политического персонала. Тот, кто на голубом глазу ручкается с израильским политическим персоналом (исторические причины, omg!), а другой рукой неустанно подписывает соглашения о сотрудничестве то с Турцией, то с Ираном, имеет в виду не «отношения» – они предполагали бы некую взаимность, некие эффекты с обеих сторон. Тот имеет в виду только свою «особую» роль в мире. А как часто немецкие политики считали нормальным, поучать Израиль на тему отстреливаться ему от антисемитов или нет — это песня отдельная и долгая. Обо всём этом могли подписавшиеся политологи знать, на то они и политологи. Но предпочли забить и забыть. Но дело давнее. Последующее пусть говорит за себя – liberadio]

Continue reading

Theodor W. Adorno: Opinion Delusion Society (1961)

[Taken from “Critical Models: Interventions and Catchwords”, Translated by Henry W. Pickford, Introduction by Lydia Goehr, Columbia University Press, New York, 2005. I just leave it here for the improbable case someone will need it in a disputation against some conspiracy theorists. – liberadio]

Despite its several meanings, the concept of public opinion is widely accepted in a positive sense. Derived from the philosophical tradition since Plato, the concept of opinion in general is neutral, value-free, in so far as opinions can be either right or wrong. Opposed to both these concepts of opinion is the notion of pathogenic, deviant, delusional opinions, often associated with the concept of prejudice. According to this simple dichotomy there is, on the one hand, something like healthy, normal opinion and, on the other, opinion of an extreme, eccentric, bizarre nature. In the United States, for instance, the views of fascistic splinter groups are said to belong to the lunatic fringe, an insane periphery of society. Their pamphlets, whose body of ideas also includes ritual murders and The Protocols of the Elders of Zion despite their having been conclusively disproved, are considered “farcical.” Indeed, in such products one can scarcely overlook an element of madness, which nevertheless is quite likely the very ferment of their effect. Yet precisely that should make one suspicious of an inference habitually drawn from the widely held idea: namely, that in the majority the normal opinion necessarily prevails over the delusional one. The naive liberal reader of the Berliner Tageblatt between the wars thought no differently when he imagined the world to be one of common sense that, although troubled by rabid extremists on the right and the left, nonetheless must be right in the end. So great was the trust in normal opinion versus the idée fixe that many elderly gentlemen continued to believe their favorite paper long after it had been forced into line by the National Socialists who, cleverly enough, retained only the paper’s original masthead. What those subscribers experienced when their prudence toppled over night into helpless folly as soon as things no longer followed the approved rules of the game should have made them critically examine the naive view of opinion as such, which depicts a peaceful and separate juxtaposition of normal and abnormal opinion. Not only is the assumption that the normal is true and the deviant is false itself extremely dubious but so is the very glorification of mere opinion, namely, of the prevailing one that cannot conceive of the true as being anything other than what everyone thinks. Rather, so-called pathological opinion, the deformations due to prejudice, superstition, rumor, and collective delusion that permeate history, particularly the history of mass movements, cannot at all be separated from the concept of opinion per se. It would be difficult to decide a priori what to ascribe to one kind of opinion and what to the other; history also admits the possibility that in the course of time hopelessly isolated and impotent views may gain predominance, either by being verified as reasonable or in spite of their absurdity. Above and beyond that, however, pathological opinion, the deformed and lunatic aspects within collective ideas, arises within the dynamic of the concept of opinion itself, in which inheres the real dynamic of society, a dynamic that produces such opinions, false consciousness, necessarily. If resistance to that dynamic is not to be condemned at the outset to harmlessness and helplessness, then the tendency toward pathological opinion must be derived from normal opinion.

Opinion is the positing, no matter how qualified, of a subjective consciousness restricted in its truth content. The form of such an opinion may actually be innocuous. If someone says that in his opinion the new faculty building is seven stories high, then that can mean that he heard it from someone else but does not know exactly. Yet the sense is completely different when someone says that at all events in his opinion the Jews are an inferior race of vermin, as in Sartre’s instructive example of Uncle Armand, who feels special because he detests the English. Here the “in my opinion” does not qualify the hypothetical judgment, but underscores it. By proclaiming his opinion—unsound, unsubstantiated by experience, conclusive without any deliberation—to be his own, though he may appear to qualify it, simply by relating the opinion to himself as subject he in fact lends it an authority: that of a profession of faith. What comes across is that he stands behind his statement with heart and soul; he supposedly has the courage to say what is unpopular but in truth all too popular. Conversely, when confronted with a convincing and well- grounded judgment that nevertheless is discomfiting and cannot be refuted, there is an all too prevalent tendency to disqualify it by declaring it to be mere opinion. A lecture on the hundredth anniversary of Schopenhauer’s death a presented evidence that the difference between Schopenhauer and Hegel is not so absolute as Schopenhauer’s own invectives would indicate and that both thinkers unwittingly converge in the emphatic concept of the negativity of existence. A newspaper reporter, who may have known nothing about Hegel other than that Schopenhauer reviled him, qualified his account of the lecturer’s thesis with the addendum “in his view,” thus giving himself an air of superiority over thoughts he in fact could hardly follow, let alone evaluate. The opinion was the reporter’s, not the lecturer’s: the latter had recognized something. Yet, whereas he suspected the lecturer of mere opinion, the reporter himself had for his own benefit already obeyed a mechanism that foists opinion—namely, his own unauthoritative one—on his readers as a criterion of truth and thereby virtually abolishes the latter. Continue reading

Оммаж Симоне Вейль: «…решиться представить себе свободу»

Считается, что она была всем понемножку: марксисткой, анархисткой, интеллектуалкой, резко критиковавшей марксизм с анархизмом, политической философиней, дочерью среднего класса, неквалифицированной фабричной рабочей, еврейкой, гностической католичкой, феминисткой, пацифисткой и воинственной антифашисткой. Вероятно, она могла всем этим быть, причём одновременно, именно потому, что не хотела быть ничем из вышеперечисленного. Ничем исключительно. На это надо решиться. Может быть, в этом и кроется причина тому, что Вейль интересна лишь немногим. Католики тянут её на свою сторону, анархисты — к себе. Одни считают, что где-то в её довольно короткой жизни можно определить некие «переломные моменты», после которых она отдалилась от социал-революционной деятельности и ушла в религиозное созерцание; другие же, наоборот, подчёркивают «последовательность»: христианская этика не противоречит активной деятельности на стороне всех угнетённых. Образованная публика периодически вспоминает о ней: уже давно считается нормальным, время от времени (само)иронично вспоминать о мёртвых революционерах и других полоумных, которые в конце 1960-х воодушевляли неспокойную молодёжь. Иногда ей пользуются как Альбером Камю, ради самоубеждения, что образованная публика, де, стоит на верной стороне баррикад, не вдаваясь в подробности, что это за баррикады и насколько это серьёзно. (1) Философский курьёз, «красная дева», этакий женский Ницше, сумасшедшая и, в конечном счёте, совершенно бесполезная. Лично меня Симона Вейль заинтересовала много лет назад, и мне кажется приемлемым поинтересоваться у столь непрактичной персоны об общественной практике и вне юбилеев и круглых дат.

Биография Вейль изучена достаточно хорошо, при достаточном интересе не составит особого труда получить относительно полную картину её жизни в историческом контексте. Поэтому я ограничусь лишь общей информацией. Симона Вейль родилась в 1909-м году в обеспеченной еврейской семье в Париже, получила отличное образование и стала, в конце концов, преподавательницей философии. Интересовалась политикой и общественными конфликтами, часто выступала с поддержкой борьбы рабочих и безработных, что и принесло ей прозвище «красной девы». Она была участницей анархистских кружков и революционно-синдикалистских профсоюзов, читала коммунистические газеты, спорила с Троцким и де Бовуар. «Опыт показывает, что революционная партия, по формуле Маркса, вполне может завладеть бюрократическим и военным аппаратом, но не может его разбить. Для того, чтобы власть действительно перешла к рабочим, они должны объединиться, но не вдоль иллюзорных линий, возникающих из собрания одинаковых мнений, а вдоль реальных связей сообщества, возникающих из функций производственного процесса», писала Вейль в начале 30-х годов, выступая против устремлений Коминтерна подчинить себе профсоюзы. В то же время она придерживалась глубоко индивидуалистской позиции: «Вспомним же, что высшую ценность мы приписываем индивиду, не коллективу. (…) Только в человеке, в индивиде, мы находим намеренность и силу воли — единственные источники эффективного действия. Но индивиды могут объединять свои действия, не теряя при этом своей независимости».

Где-то в 1933-м она отдаляется от слабеющего синдикалистского движения и становится — не в последнюю очередь после прихода к власти в Германии Гитлера при тихом содействии социал-демократов и Коминтерна – всё более скептичной, что касается политики вообще. Continue reading

Преследование рома и синти в Германии

[Искал вообще-то свой старинный перевод такого кошерного исследователя фашизма как Цеев Штерхель, ибо умер дяденька на днях. Текста о феерическом французском фашизме не нашёл, зато на заархивированном сайте yaroslavl.antifa.net нашёл вот это. С 2001-го, конечно, много воды утекло, много исследований сделано, но тема актуальна как никогда. – liberadio]

Yeti

 

«Он зовёт, темней настраивает скрипки, а затем вы поднимаетесь

как дым в воздух, тогда у вас есть могила в облаках и там не тесно».
Пауль Целан, «Фуга смерти»

[…] В Отличие от хорошо документированной истории антисемитизма и преследования евреев в Германии охватывающее историческое расследование судьбы рома и синти до сегодняшнего дня в целом не состоялось – многословные, ни к чему не обязывающие подчёркивания «немецкой ответственности» со стороны политиков только поддерживают это игнорирование. В последующем будет брошен взгляд на почти 600-летнюю «историю цыган» в Германии, историю почти непрерывного преследования и изоляции, нашедшую свой апогей в газовых камерах Аушвица, и непрерывно продолжающаяся в расистских делах о предоставлении убежища и выселениях.

Татары, евреи, еретики?
В 15-ом веке первые синти пришли в немецкие области. Тем самым они принадлежали к старейшим народностям, поселившимся на территории будущего немецкого государства, а их язык, романи (романес), является одним из древнейших человеческих языков. Чужаков называли по незнанию «татарами» или «язычниками», и делали множество предположений об их происхождении. Их считали евреями, которые прятались не6сколько десятилетий от преследований в лесах, в них видели потомков библейских героев или античных еретиков. Обозначение «цыган» (нем. Zigeuner) происходит в действительности, так, по крайней мере, считал Во де Фолетье, об имени одной греческой еретической секты, астриганов. Оно могло бы быть просто производным от слов «Zieh-Gauner» (бродячий мошенник – прим. перев.), которыми синти слишком часто обозначались по прибытию. Ясно то, что первые «цыгане» были охотно приняты в подорванной чумой и войной Германской Империи. Папа Мартин Пятый, кайзер Зигмунд и другие князья обеспечили им свободное право
на передвижение и свою собственную юстицию, т.к. способные ремесленники были желанны, а кузнецы синти считались мастерами в производстве инструментов, ружей и пушек. Аристократия покровительствовала им, предоставила им свободное право на охоту и налоговые преимущества. Города были обязаны принимать путешественников или платить им деньги, чтобы откупиться от их принятия и обеспечения. Привилегии синти вскоре возбудили недовольство населения. Началось время скрытой вражды и клеветы: это был «цыган», который выковал гвозди для креста Христа, и «цыгане» отказали деве Марии в помощи во время её бегства из Египта. «Воображаемая вина цыган должна с тех пор стать причиной страданий, которые им причинило общество». Continue reading

Ещё раз о теориях заговора, just for the lulz

Ещё раз об избитой теме — теориях заговора и самых разных иррациональных идеологиях, пышным цветом расцветающих во время кризисных ситуаций. Над темой кто только не потешался, причём не единожды. Но самое важное, кажется, так и осталось за кадром. Это — их общественная необходимость и действительность.

Теории заговора, в их числе и классический антисемитизм, служат своеобразной карикатурой на просвещенческую максиму, согласно которой каждый сам должен «иметь мужество пользоваться собственным умом», как писал Кант, и быть ответственным за свои поступки. Но при капиталистическом способе производства общественные отношения скрыты от своих участников, а товары и деньги, кажется, обретают самостоятельность и вершат судьбы людей, ими пользующихся.

У Бухарина в «Азбуке коммунизма» есть намеренно наивное и забавное описание этих пронизывающих всё фетишистских общественных отношений: «Тут рыночная толчея скрывает от людей, что они, в сущности, работают друг на друга и друг без друга не могут жить». Сравнение с рыночной толчеёй применимо и к глобальной экономике: человечество давно воспроизводит себя сообща, хотя на первый взгляд так не кажется.

Из-за присущего капитализму стремления к спекуляциям и наращиванию прибыли, а также отсутствия общественного контроля над производством — словом, из-за противоречивости капиталистического способа хозяйствования человечество время от времени переживает кризисы. Закрытие производств, страх, деморализация, материальные лишения, войны, упадок культуры, разрушенные судьбы, смерть — так можно в общих чертах описать общественные последствия экономических кризисов.

В повседневном сознании при этом возникает довольно парадоксальная картина: все вели себя и действовали так, как от них и ожидалось, все работали, потребляли, наращивали прибыли, обменивались в глобальном масштабе товарами, а в итоге всё пошло насмарку и закончилось провалом. Поскольку «в толчее рынка» противоречивость самих отношений их участникам не заметна, значит — кто-то за это ответственен лично, кто-то играл не по правилам или только делал вид, что играет по правилам.

Или, выражаясь уже не столь наивными метафорами как Бухарин, а согласно Моше Постоуну:

«Эти размышления приводят нас к Марксовой концепции фетиша, стратегической целью которой было предоставить общественную и историческую теорию, основанную на различиях между сущностью капиталистических общественных отношений и формами их проявления. В основании концепции фетишизма лежит Марксов анализ стоимости, денег и капитала не столько как экономических отношений, но скорее как особенных общественных отношений, сущностно характеризующих капитализм. […]

Понятие фетишизма отсылает к формам мышления, основанных на восприятии, привязанных к формам проявления капиталистических отношений. Если мы обратимся к специфическим характеристикам власти, приписываемым евреям современным антисемитизмом (абстракция, неуловимость, универсализм, подвижность), в глаза бросается, что все они являются характеристиками стоимости в описанных Марксом общественных формах». Continue reading

No, you won’t avoid their rage: o фильме “Отверженные” (2019)

Вот хороший французский фильм, хотите верьте, хотите – нет. В порядке исключения, не о тоскливой семье из белого среднего класса, решающей в отпуске на средиземноморском побережье свои накопившиеся сексуальные проблемы. А о наболевшeм. Вы же, нежные бляди, любите фильмы о наболевшем, правильно? Ну, то-то же.

Так вот, душевная история про ментов-решал, которые решают свои (именно свои!) повседневные проблемы на окраине Парижа. Страдают при этом, конечно. Люди, всё-таки. Но дорешались они до полнейшeй катастрофы, когда уже либо в ножки кланяйся, либо вызывай национальную гвардию на танках и дави просто всех в пизду, чтоб о твоих проёбках  больше никто и не вспомнил. Всю эту романтику гетто и нищеты я тут в академических терминах раскрывать не буду, на это есть другие талантливые авторы пустословия; просто, кто ещё не посмотрел, посмотрите. Экзотика, насилие, “чужаки”, живущие рядом с “местными” на протяжение поколений, иерархии эксплуатации в группах угнетённых и т.д. и т.п. Кто помнит фильм “Ненависть” 1995-го года, это как раз в том духе.

Я, вот, лично в кинцо успел сходить до ёбаной пандемии, пока любимый кинотеатр ещё работал.

Ну, так речь-то не обо всём об этом даже. Вот всё это восстание пролетаризированных – отлично. Обожаю, когда копы получают от детворы по еблетам. Больше этого, угентённым не хватает памяти!

Но после просмотренного у меня сформулировался не столько вопрос, сколько утверждение. Если единственный “приличный” человек во всём фильме, человек, если угодно, “с сердцем”, “со стержнем”, – это салафит из шаурмачечной на углу, то дела у революции плохи. Нет, они хуёвы. That’s all, folks.