Л. Кофлер: Умственная деградация и магическая религиозность (1981)

[И ещё раз о (постмодернистском) разжижении мозга, вербальной магии и прочих формах «атеистической духовности». Если вы не узнаёте в болтовне об идентичностях, о напр. женских душах, рождённых в мужских телах, и прочих divine self старую добрую эзотерику и прочий New Age с соответствующим религиозным пылом, то вы слишком долго изучали глупости Батлер в универе и помочь вам уже никто не в состоянии. – liberadio]

В «Брокгаузском разговорном лексиконе» от 1898-го года, основная позиция которого склоняется к либерализму, буржуазно-либеральный скептицизм по отношению ко всем религиям выражается следующим образом: «Но поскольку то, что составляет истинную веру, очень различно у разных народов и в разные времена, то, что для другого является истинной верой, для одного кажется суеверием». В этом высказывании размывается разница между религией и суеверием. Научное требование строгого разграничения терминов в смысле сути определения здесь не выполняется.

Религию следует определять как отношения, основанные на вере в существование высшего, миросозидающего существа, между этим божественным существом и субъектом, который, согласно его самовосприятию, сосредоточен на себе, в результате чего последний надеется на что-то от этого существа для своего благополучия и спасения. В этом определении важным остаётся то, что все посредничества между верующим и Богом, происходящие из земной, профанной сферы жизни, интеллектуально пропускаются, и устанавливается прямая связь между ними. Существенное различие между религией и магической псевдорелигиозностью проявляется именно в том, что в последнем (как и в прошлом в анимизме, магии и колдовстве вплоть до некромантизма, экзорцизма и веры в ведьм) искажение и фальсификация метафизической чистоты божественного происходит за счёт того, что для достижения цели спасения используются профанные средства, взятые из земной сферы. Фальсификация заключается в том, что из-за этого посредничества земных сил и средств само божественное оказывается втянутым в осквернение земного и частично или полностью обезбоженным.

За исключением первобытного периода развития человечества и последующей эпохи, предшествующей монотеизму, суеверия затрагивают значительные слои населения там, где неуверенность и угроза жизни заставляют человека отстраниться от традиционной религиозности и обратиться к непосредственно возникающим иррациональным средствам. Наиболее распространенным явлением такого рода является астрология. Однако астрология не подходит для того, чтобы взять на себя магическую роль, к которой часто сознательно или бессознательно стремятся, поскольку на созвездие небесных звёзд нельзя повлиять, даже внешне, с помощью каких-либо обрядов, придуманных человеком. Таким образом, существуют две основные формы суеверного псевдорелигиозного поведения: во-первых, та, которая характеризуется простым ожиданием событий, происходящих совершенно независимо от человека, наиболее ярким примером которой является астрология; во-вторых, существует большое количество псевдорелигиозных тенденций, заключающихся в том, что суеверный человек пытается повлиять на определённые события в свою пользу более или менее иррациональным, то есть магическим, способом, чтобы обеспечить ожидаемый успех. Мы рассматриваем здесь в первую очередь эту вторую форму псевдорелигиозного поведения, которую можно наблюдать сегодня, причём нас интересует не столько систематическое описание соответствующих форм, сколько социолого-теоретическая интерпретация общей магической тенденции в современном обществе.

По Марксу, все без исключения религиозные явления, как религиозные, так и псевдорелигиозные, имеют ту общую черту, что являются идеологическим выражением — как говорит Маркс — «угнетённой твари», то есть возникают из чувства человека, который считает себя угнетённым природой или обществом. Следует добавить, что для монотеистической эпохи, но особенно для «просвещённого» буржуазного периода истории, поворот к чисто абстрактной — абстрактной в смысле современной теологии — концепции единого Бога означает резкое и радикальное противостояние всем магическим тенденциям; это независимо от того, что магические остатки очень часто можно наблюдать в практике монотеистической религиозной практики. Это противопоставление подлинной и магической религиозности имеет большое значение для социологического вопроса, поскольку на его основе можно показать, что, особенно в периоды социальных и культурных кризисов, тенденция к распространению магической псевдорелигиозности за счёт подлинной религиозности возрастает наиболее сильно. Continue reading

Л. Кофлер: Три основные ступени диалектической философии общества (1966)

[Кофлер наваливает на т.н. Франкфуртскую школу, в особенности на Маркузе. Батюшки, шо делаецо! Осталось только заполировать Кралем (есть кое-что в планах). – liberadio]

На протяжении тысячелетий усреднённая структура социального процесса была прозрачной для окружающих, но тем не менее абстрактной. Стоит вспомнить, что, хотя человек жил в классовом обществе на протяжении многих эпох, класс был открыт только во время Французской революции (Марат) и возведён в ранг понятия лишь в 19-м веке утопическими социалистами, либеральными и консервативными французскими историками (Тьер, Тьерри, Минье, Гизо, Мишле). Абстрактность заключалась как в отражении исторических событий как сопоставления и путаницы совпадений, так и в представлении о первичности влияния субъективного, то есть более или менее сильной личности. Там, где ей противостояло представление о надсубъективной «судьбе» как идеологической форме представления об объективных силах, она также могла быть понята лишь абстрактно, мифологически, как в античности, или с помощью астрологии, как в эпоху Возрождения. Причину такой идеологической установки можно найти в преимущественно естественном, простом и медленном развитии экономических условий, прежде всего производительных сил. Поэтому такие условия представлялись простыми и пассивными объектами человеческих усилий, субъективной воли. Не было осознания того, что они могут определять общество и историю.

Французская революция раз и навсегда разрушила этот мир идей. Она заставила нас осознать, что история состоит не просто из случайностей и субъективных действий, а пронизана общей закономерностью восходящего развития, переходящего от этапа к этапу, и взаимозависимостью между частями, выходящей за рамки случайного. Образ объективной, хотя и противоречивой рациональности исторических событий накладывается на осознание времени. Основанная на кажущейся случайности фрагментация сословного порядка, его кажущаяся исключительная зависимость от воли и решений могущественных индивидов и групп — только различие между людьми рассматривалось как предопределённое природой и Богом — сменилась образом исторической динамики, не уважающей эту волю, и буржуазной претензией на возведение всего исторического бытия в ранг целенаправленного формирования жизни по рационально оправданным и потому разумным принципам. Даже субъективный эгоизм, освободившись от оков Средневековья, предстал как момент реализации рациональных «естественных законов» в человеческой жизни, превосходящих всякую случайность. То, что всегда заявляло о себе как исторический контекст, организованный в тотальность за завуалированным знанием более ранних эпох, в результате того простого обстоятельства, что человек сам творит свою историю и поэтому в каждую социальную эпоху диалектическая связь всех принадлежащих ей моментов друг с другом характеризует именно эту эпоху, стало узнаваемым как общий (формальный) принцип всей истории и настоятельно требовало философской обработки. Да, даже больше того. Он навязывался наблюдательному уму с такой силой, что часто переживался им как самый общий закон мира, для которого мы находим самое крайнее выражение в философии Гегеля. В своём понимании этих явлений Гегель вышел далеко за рамки утверждений философии 18-го века, которая, ссылаясь на внешние условия природы, давала событиям лишь очень внешние рамки, потому что перед ним предстала диалектика, взятая им из исторического наблюдения, но перенесённая в мировой дух обозрения мира природы и мира человека, диалектика субъективной деятельности и объективного процесса (тотальности), а затем индивида и целого. В то же время эти связи могли быть поняты им только в их философской общности, поскольку в результате незрелой экономической ситуации, которая была преодолена только в следующую эпоху, стало видно то, что стояло за ними и двигало их в субъективной и «естественно-правовой» областях (и к чему мы вернёмся ниже), а именно противоречие между применением производительных сил и господствующими отношениями производства, короче говоря, экономическими условиями, которое всегда требовало преодоления и всегда вспыхивало заново. Только с реальными последствиями промышленной революции после смерти Гегеля стало очевидно, что то, что Гегель всё ещё называл абстрактной тотальностью, получило своё конкретное структурное и предельное определение через производственные отношения и что концептуальные инструменты, с помощью которых можно работать с этим понятием тотальности, должны быть выведены из диалектического понятия экономического базиса. Следует добавить, что только благодаря этому реальному и эпистемологическому базису стало абстрактно и реалистически видимым не только исторически конкретное слияние бесконечного и противоречивого многообразия явлений эпохи в диалектическое единство тотальности, но и удовлетворительное решение проблемы соотношения субъективного и объективного, деятельности и процесса, мышления и бытия.

Если для Гегеля тайна реальности была тотальностью разума, то для Маркса тайна разума была тотальностью реальности. Но, представляя действительность и разум как взаимно тождественную тотальность — и мы видели, по каким историческим причинам, — Гегель сосредоточивает своё внимание на внутренней динамике этой тотальности, которая как таковая, если её продумать до мелочей, раскрывает тайны её сущности, пусть даже первоначально и полностью в смысле метафизики разума в её метаисторической и потому абстрактной философской форме. Однако в этой абстрактности мировой дух в то же время мыслится как предельно конкретный, поскольку действующие через него (в истине, взятой из истории) определения отрицания отрицания, тождества противоречий, понятия как сущности, целого как истины, видимости как обмана и в то же время сущности, проявляющейся (просвечивающей) в опосредовании тотальности — что уже указывает на центр позднейшей марксистской проблемы идеологии — и т.д. являются определениями самой реальной истории. являются детерминациями самой реальной истории. В том, что Маркс и Энгельс под впечатлением реального появления deus ex machina «мирового духа», а именно экономико-социального процесса, перевёртывают гегелевские определения и лишают их метафизической оболочки, они поднимаются на тот уровень историко-философской мысли, с которого возможен только теоретический прогресс на том же теоретическом уровне или регресс.

В наше время можно наблюдать две формы этого регресса: регресс в механический материализм 18-го века, хотя и со всеми ограничениями, которые уже не позволяют полностью регрессировать от Маркса и Энгельса; и регресс в гегелевский идеализм мирового духа, хотя и со всеми ограничениями, которые также не позволяют такого регресса. Далее мы рассмотрим лишь некоторые проявления последнего. Однако уже сейчас следует сказать, что мы не отвергаем полностью результаты этого направления, тем более что его внутренняя дифференциация и сложность допускает и положительные черты именно там, где его представители ещё чувствуют себя приверженцами марксистской диалектики. Continue reading

Aus: Willy Hellpach, „Die geistigen Epidemien“ (1906)

Von Krankheit reden die Leute gern, hören sie gern reden. Und darum ist es denen, die die Menschheit tagtäglich von berufswegen zu unterhalten haben, nicht zu verdenken, wenn sie ihre Bilder und Gleichnisse mit Vorliebe aus dem Schatz der Pathologie wählen. Die Feuilletonisten überm und unterm Strich, der Politik und des Pläsiers reden möglichst viel von Krankheit. Sie reden vom Fieber der Spekulation und von Bildungshypertrophie, von einer Goldplethora und von finanziellen Aderlässen, von den verstopften Poren des Volkskörpers und von einer Embolie der Schlagadern des Verkehrs, von den Geburtswehen einer neuen Epoche und dem Todeskampf eines absterbenden Regimes. Sie reden am meisten und liebsten von einem Geschwür, das am Organismus der Gesamtheit zehre, oder von einer Eiterbeule, die zum Aufstich reif sei, von einem sozialpathologischen Phänomen und von einer geistigen Epidemie. Sie reden täglich davon; und den Geschmackvollen unter den Zuhörern wird es auf die Dauer schon ein bisschen viel. Es ist nicht hübsch, wenn der Doktor in einem fort fachsimpelt. Und es ist nicht gut, wenn auch die harmlosesten Vorgänge des öffentlichen Lebens gewaltsam jodoform- und karbolrüchig gemacht werden. Mit allen solchen Dingen geht es schließlich wie mit Zettel dem Weber, oder um in unseren Tagen zu bleiben, wie mit dem Makler Sigismund Gosch in den „Buddenbrooks‘‘: er möchte ein Mephisto sein, und doch durchschaut ihn jedermann als einen ollen ehrlichen Lübecker. Wenn Tag für Tag jede Partei, ob politisch, künstlerisch, religiös, wirtschaftlich, die andere als das am Volkskörper fressende Leiden diagnostiziert, so ist „Krankheit‘ kein Begriff und kein Bild mehr, sondern einfach ein Schimpfwort, und Schimpfwörter werden bekanntlich nicht dadurch wertvoller, dass man sie möglichst oft wiederholt. (S. 7f)

Der französische Denker Comte hat bekanntlich eine Wissenschaft erfunden — oder besser noch einen Namen für eine Wissenschaft: die Soziologie; und wie es mit jeder erfundenen Wissenschaft geht, es gab bald sehr viele Soziologien, ein Dutzend und mehr, und eine davon war die organizistische. Die lehrte, die Gesellschaft sei ein Organismus und die verschiedenen Institutionen: Regierung, Schulen, Banken, Armee, Kirche usw. seien die einzelnen Organe. Das Bild wurde hier und da recht hübsch, und hier und da recht gewaltsam, und hier und da sogar unappetitlich durchgeführt; denn es ist schließlich kein Vergnügen für irgend eine Institution, sich als den Urin oder den After des Volksganzen betrachtet zu wissen. Der Organismus konnte selbstverständlich erkranken. Und die Bilderserie, die man hiefür entwarf, führte die Etikette „Soziale Pathologie und Therapie‘‘. So ist z.B. der unlautere Wettbewerb eine Kinderkrankheit des Kapitalismus (ob Zahnkrämpfe, Brechdurchfalloder Rachitis, hat man, soviel ich sehe, nicht entschieden). Wie gesagt, das war alles ganz amüsant, aber wie jemals jemand darin eine wissenschaftliche Leistung hat sehen können, das gehört zu jenen Rätseln, die auch im Denken der von Beruf Denkenden niemals gefehlt haben. (S. 8f)

Es gibt nämlich Erscheinungen im menschlichen Seelenleben, deren Eigenart gar nicht besser bezeichnet werden kann, als wenn man sie sozialpathologisch, völkerpathologisch, gemeinschaftspathologisch nennt. Ja, man kann sie beim besten Willen eigentlich nicht anders taufen. Aber in welchen begrifflichen Sumpf gerät man nun mit solcher Benamsung! (S. 9f) Continue reading

Маргиналии к теории и практике (1969)

[Вероятно, продолжение размышлений о соотношении теории и практики, обрисованных в «Пораженчестве», которое, как известно, не о пораженчестве. Отчаянные иррациональность и бессмысленность студенческих протестов 1968-го года, которые описывает Фёдор Визегрундович, отчётливо напоминают регресс захватов университетских кампусов во имя «палестинского дела» в США и Европах. – liberadio]

Теодор В. Адорно

1

Насколько вопрос о теории и практике зависит от вопроса о субъекте и объекте — объясняется при помощи простого исторического размышления. В то самое время, когда картезианское учение о двух субстанциях ратифицировало дихотомию субъекта и объекта, практика впервые была представлена в поэзии как сомнительная из-за её напряжённых отношений с рефлексией. При всем своём рьяном реализме чистый практический разум так же беспредметен, как и мир, становящийся для мануфактуры и промышленности лишённым качеств материалом для обработки, который, в свою очередь, нигде не легитимирует себя, кроме как на рынке. Хотя практика обещает вывести людей из замкнутости на себя, сама она всегда была замкнутой; поэтому адепты практики неприступны, объектоцентричность практики подорвана a priori. Можно, конечно, спросить, не является ли всякая доминирующая над природой практика, всё ещё мнимой практикой в своём безразличии к объекту. Она также наследует свой иллюзорный характер от всех тех действий, которые продолжают использовать старый насильственный жест практики. С первых дней его существования американский прагматизм справедливо обвиняли в том, что он присягает существующим условиям, провозглашая своим критерием практическую полезность знания; нигде больше практическая полезность знания не может быть проверена. Но если теория, которая занимается Общим, если она не должна быть напрасной, в конечном счёте прикована к своей полезности здесь и сейчас, то с ней происходит то же самое, несмотря на веру в то, что она избегает имманентности системы. Теория избежала бы этого, только если бы сбросила с себя столь угодно модифицированные прагматистские оковы. У Гёте Мефистофель проповедует ученику, что вся теория суха; это предложение с самого первого дня было идеологией, обманом на счёт того, сколь мало зелени на древе жизни, которое посадили практики и которое дьявол на одном вдохе сравнивает с золотом; сухость теории, со своей стороны, служит функцией лишённой качества жизни. Не должно существовать того, с чем нельзя справиться; даже мысли. Субъект, отброшенный назад, отделённый от своего Другого пропастью, не способен к действию. Гамлет — это на столько же предыстория индивида в его субъективной рефлексии, на сколько и драма индивида, парализованного в действии этой рефлексией. Самовыражение индивида по отношению к тому, что не похоже на него, ощущается как неадекватное ему, и он не может его реализовать. Чуть позже роман (как литературная форма) описывает, как индивид реагирует на ситуацию, которую неправильно называют словом «отчуждение» — как будто в доиндивидуальную эпоху существовала близость, которую невозможно ощутить иначе, чем посредством индивидов: животные, по словам Борхардта, представляют собой «одинокое сообщество» — с псевдоактивностью. Безрассудства Дон Кихота — это попытки компенсации выходящего из под контроля Другого, феномены реституции в психиатрических терминах. То, что с тех пор считалось проблемой практики, а сегодня вновь встаёт перед вопросом о соотношении практики и теории, совпадает с потерей опыта, вызванной рациональностью вечно тождественного. Там, где опыт блокируется или вообще перестаёт существовать, практика оказывается повреждённой, а значит, желанно, искажённо, отчаянно переоценённой. Таким образом, проблема практики переплетается с проблемой познания. Абстрактная субъективность, в которой завершается процесс рационализации, может, строго говоря, делать так же мало, как и трансцендентальный субъект, которому можно приписать то, что ему приписывается — спонтанность. Поскольку картезианская доктрина о несомненной определённости субъекта — и описывающая её философия кодифицировали исторический итог, констелляцию субъекта и объекта, в которой, согласно античному топосу, только неравный может распознать неравного, — практика приобретает некую иллюзорную черту, как будто она не пересекает пропасть. Такие слова, как «суета» и «суматоха», очень точно передают этот нюанс. Иллюзорная реальность некоторых практических массовых движений 20-го века, ставшая самой кровавой реальностью и всё же находящаяся по сенью не вполне реального, иллюзорного, имела свой час рождения, когда впервые прозвучал запрос на поступок. Если мышление ограничивается субъективным, практически применимым разумом, то Другое, ускользающее от него, коррелятивно относится ко все более бесконцептуальной практике, не признающей никакой меры, кроме самой себя. Буржуазный дух, столь же антиномичный, как и поддерживающее его общество, объединяет в себе автономию и прагматическую враждебность к теории. Мир, который стремится быть просто реконструированным субъективным разумом, должен постоянно изменяться в соответствии с тенденцией к экономической экспансии, но при этом оставаться тем, что он есть. В мышление купируется то, что его затрагивает: особенно теория, которая хочет большего, чем реконструкция. Необходимо создать такое понимание теории и практики, которое не разделяло бы их так, чтобы теория становилась бессильной, а практика — произвольной, и не порывало бы с исконно буржуазным приматом практического разума, провозглашённым Кантом и Фихте. Мышление — это делание, теория — форма практики; обманчива лишь идеология чистоты мышления. Оно имеет двойственный характер: оно имманентно детерминировано, строго и в то же время является необходимым реальным способом поведения посреди действительности. В той мере, в какой субъект, мыслящая субстанция философов, является объектом, в той мере, в какой он попадает в объект, он также заранее практичен. Однако иррациональность практики, которая всегда одерживает верх — её эстетическим архетипом являются внезапные случайные действия, через которые Гамлет реализует задуманное и терпит при реализации неудачу, — неустанно возрождает видимость абсолютной разделённости субъекта и объекта. Там, где объект обманным путём выступает перед субъектом как нечто абсолютно несоизмеримое, коммуникация между ними становится добычей слепой судьбы. Continue reading

Теодор В. Адорно: Пораженчество (1968)

[Вы обращали внимание, что ни один уважающий себя человек никогда не называет сам себя этим мерзким словом: «активист»? Иногда я думаю: как всё-таки хорошо, что весь российский субкультурный «анархо-активизм» 2000-х и 2010-х прошёл мимо меня. У меня был свой и хорошо, что он кончился. Но что ещё лучше – это то, что последовавшее за нами поколение, говорящее за диком академическо-бюрократическом жаргоне менеджеров NGO, психотерапевтов и продавцов курсов саморазвития оказалось мне ещё более чуждым. Хотите верьте, хотите — нет, но в этих наших Европах они точно такие же. Столь глупого поколения «автивистов», увлечённо ломающих то, что не просто так было построено предыдущими поколениями я ещё не видел. Они на полном серьёзе считают «розовый» и «зелёный» неолиберальный эстеблишмент своими старшими союзниками, испытывают психосоматические страдания, когда с ними кто-то не соглашается, проповедуют любой сексуальный «kink» и ведут себя как монашки в сиротском интернате (а для Вильгельма Райха, я напомню, это было одним из симптомов т.н. «эмоциональной чумы»). Иногда кажется, что сделать ничего нельзя, можно только сидеть на бережку и ожидать их проплывающие мимо трупики, надеюсь, что только в переносном смысле. Так вот, значит, и сидим я, ты и Фёдор Визегрундович. – liberadio]

Нас, более старших представителей того явления, для которого прижилось наименование «Франкфуртская школа», с недавних пор стали охотно упрекать в пораженчестве. Дескать, мы хотя и развили элементы критической теории общества, но не готовы сделать из них практические выводы. Мы не выпускали ни программ действия, ни поддерживали действий тех, кто вдохновлялся критической теорией. Я обойду вопрос, насколько этого можно требовать от мыслителей-теоретиков, в определённом смысле чувствительных и ни в коем случае не удароустойчивых инструментов. Задача, выпавшая на их долю в общественном разделении труда, может показаться сомнительной, а сами они деформированными ею. Но они ею также и сформированы; разумеется, они не могут простым усилием воли отменить то, во что они превратились. Я не могу отрицать момент субъективной слабости, присущий концентрации на теории. Более важной мне кажется часть объективная. Легко опровергаемый упрёк, например, звучит следующим образом: тот, кто сомневается в возможности радикальных общественных изменений в данное время и поэтому не участвует в зрелищных, насильственных акциях, тот отошёл от дел. Он не считает реализуемым то, что кажется ему желаемым; вообще же, ему и не хотелось это реализовывать. Тем, что он оставляет условия такими, как они есть, он негласно соглашается с ними.

Удалённость от практики всем кажется подозрительной. Подозрителен тот, кто не хочет ухватиться покрепче и испачкать свои руки, как если бы отвращение к этому, напротив, не было легитимным и лишь испорченным привилегиями. Недоверие к недоверяющему практике простирается от тех, кто повторяет за противником «Хватит болтовни!», до объективного духа рекламы, распространяющей образ — они называют его моделью поведения — активно действующего человека, будь он хоть промышленным магнатом, хоть спортсменом. Необходимо участвовать. Кто думает, кто отстраняется, тот — слаб, труслив и, возможно, предатель. Враждебное клише интеллектуала оказывает своё воздействие, даже если они того не замечают, глубоко в группу тех оппозиционеров, которые в свою очередь подвергаются ругани как интеллектуалы.

Мыслящие акционисты отвечают: изменить следует, помимо прочего, именно это состояние разделения теории и практики. Именно для того и нужна практика, чтобы избавиться от власти практичных людей и практического идеала. Только из этого молниеносно получается запрет на мысль. Минимального достаточно, чтобы репрессивно обратить сопротивление репрессиям против тех, кто, сколь мало они обожествляют свою самость, всё же не могут отказаться от того, чем они стали. Часто упоминаемое единство теории и практики обладает тенденцией превращаться во власть практики. Некоторые течения даже критикуют самую теорию как форму угнетения; как если бы практика не была связана с ней куда более тесно. У Маркса учение о том единстве вдохновлялось — уже тогда нереализованной — возможностью действия. Сегодня же дело начинает выглядеть совсем наоборот. Люди хватаются за действие во имя невозможности действия. Уже у Маркса в этом вопросе сокрыта травма. Он мог столь авторитарно высказывать одиннадцатый тезис о Фейербахе потому, что не был особенно сильно в нём уверен. В свою молодость от требовал «безоглядной критики всего сущего». Затем он насмехался над критикой. Но его знаменитая шутка против младогегельянцев, выражение «критическая критика», оказалась неразорвавшейся бомбой и пшикнула простой тавтологией. Форсируемое преимущество практики иррациональным образом обезвредило даже практикуемую самим Марксом критику. В России и в (марксистской – п.п.) ортодоксии других стран едкие насмешки над критической критикой превратились в инструмент для того, чтобы существующее смогло стать столь ужасным. Практикой считалось только: наращиваемое производство средств производства; критика кроме той, что затрачивается недостаточно труда, больше не терпелась. Столь легко подчинение теории практике выливается в очередное угнетение. Continue reading

Разрушение государства посредством марксизма-аньолизма. Йоханес Аньоли в беседе с Йоахимом Бруном

идывоевале! Один, Йоханнес Аньоли (22.2.1925 — 4.5.2003) сопляком призвался в итальянскую армию и воевал на стороне фашистов против югославских партизан, пока не попал в плен и не остался жить в ФРГ; другой, Йоахим Брун (30.1.1955 – 28.2.2019), будучи юным маоистом, призвался в бундесвер и до конца жизни хранил удостоверение водителя танка на случай революции. А потом, спустя десятилетия, они встретились и по-дедовски, хихикая, перетёрли о практически всём на свете: о философии, марксизме, рабочей автономии, о боге и, конечно, о социальной революции и коммунизме. Оба деда, я должен признаться, значат для меня много. Именно поэтому именно этот разговор, именно сейчас. Лично знаком я был только с Бруном, но из нашего поверхностного знакомства ничего стоящего не развилось, о чём я жалею, но мне кажется, что виной тому не мой, а «чей-то ещё» говённый характер. Как бы там ни было, дидывоевале, придётся и нам. – liberadio]

Йоахим Брун (Б.): Ленин как-то ответил на вопрос, чем должны заниматься революционеры в нереволюционные времена, мол, им необходимо упражняться в «терпении и теории». Ты же, напротив, сказал, что необходимы терпение и ирония. Не является ли это методом, пусть и в определённых рамках, приспособиться? Как получается, что ты, с одной стороны, омытый всеми водами диалектики враг государства, а, с другой стороны, тебя обхаживают все — от фонда им. Ханнса Зайделя Христианско-Социального Союза вплоть до Вальтера Момпера, настолько, что журнал «Штерн» выставил тебя на обложке выпуска, посвящённого двадцатилетию 68-го года, придворным шутом революции? Ирония возобладала над теорией? Вот так ты устроился?

Йоханнес Аньоли (А.): Почему бы и нет? То, что революционер всегда и повсюду должен ходить с угрюмой мордой, это — застарелая центарльноевропейская традиция, совершенно неподходящая к тому образу, которому должен соответствовать аутентичный революционер. Не обязательно быть иезуитом, якобинцем или большевиком просто потому, что ты собираешься разрушить государство. Настоящий революционер должен всегда сохранять какой-то остаток иронии и самоиронии. Коммунизм важен, но и оссобуко не помешает. То, что я знаком с широким спектром людей, от фонда им. Ганса Зайделя до Момпера, мне не мешает. Контакт с фондом произошёл после приглашения — и это был первый и последний раз, когда мне там были рады; а Вальтер Момпер посещал мои семинары и затем, что вполне относится к человеческой свободе, сделал из моих рассуждений неверные выводы.

Б.: Левым сейчас нужно выступить против нацоналистической склонности немцев к морализаторству и запрета курения. В конце концов, коммунизм — это не о воплощении прекрасного, истинного, хорошего принципа, а об оссобуко для всех. Но меня интересует ирония. Нея является ли она юморным вариантом скепсиса? Я помню, Эккехард Крипендорф (немецкий либертарный политолог, 1934-2018 гг. – liberadio) как-то поздравил тебя в газете «taz» словами: «Аньолисту стукнуло 60». Что ты будешь делать, если встанет вопрос об организации? Ты организуем?

А.: Нет, я не организуем. А в «taz», в общем-то, должно было ещё стоять — и если не стояло, то я это сейчас восполню, что в тот момент, когда марксизм-аньолизм, который я представляю, станет программой какой-либо группы, я тут же, так сказать, выйду из своей собственной теории. Что касается организации, то я, странным образом, всё-таки кое-что создал или помог создать: «Ноябрьское общество» и «Республиканский клуб» (организации, входившие в конце 1960-х в т.н. «Внепарламентскую оппозицию» – liberadio) в Берлине. Все остальные организации, в которых я состоял, всегда выгоняли меня через два-три года.

Б.: Ты даже в СДПГ был самоироничным членом?

А.: Да, и через три или четыре года меня снова исключили. Вступил я в 1957-м году, а в 1961-м я снова был свободен.

Б.: Как ты вообще додумался до того, чтобы стать социал-демократом?

А.: Это было нетрудно. На выборах в Бундестаг в 1957-м Аденауэр получил абсолютное большинство. А мы сидели в Тюбингене и считали, что нужно что-то предпринять против превосходящих сил ХДСГ. Так, в 1957-м я вступил с СДПГ, в 1958-м начались дискуссии о Годесбергской программе, а затем я стал членом рабочей группы в Тюбингене, целью которой была разработка антипрограммы. Тогда мы работали вместе с ССНС, существовал альянс СДПГ-ССНС. В этой группе состояла и ассистентка Эрнста Блоха, переехавшая вместе с ним из Лейпцига в Тюбинген. Мы подали наш проект программы на Годесбергском съезде партии — вместе со всеми другими проектами, включая проект программы Вольфганга Абендрота из г. Марбурга. Я, кстати, был делегатом на съезде в Годесберге. (…)

Б.: …Касательно берлинской дискуссии о правах человека у меня возникло ощущение, что ты охотно отклоняешься о твоей «основной линии». Ты сформулировал её в статье «От критики политологии к критике политики», но часто занимаешь двойственную позицию, когда ты, с одной стороны, нахлобучиваешь политологам критику политики, а с другой стороны, возражаешь как политолог тем, кто занимается критикой политики, и читаешь им лекции о наследии буржуазного Просвещения.

А.: Совершенно верно. Потому что я, в любом случае, считаю непродуктивным, когда в споре с консерватором, социал-демократом или любым другим представителем буржуазного государства аргументируют фундаменталистски. Я, скорее, придерживаюсь мнения, что необходимо сражаться оружием противника. Паушальное, категорическое, чуть ли не категориальное отрицание может помочь выйти победителем из диспута, но делу это не поможет.

Б.: Ирония как разрушение консенсуса изнутри, т.е. имманентная критика?

А.: Нет, не имманентная, а изнутри, это кое-что другое. Имманентная критика означает, что ты за систему.

Б.: Нет, имманентная в смысле Критической теории, т.е. когда нужно предположить, что в объекте содержится некий остаток объективного разума, и предположить это в виду самозащиты, как уверенность в некоем общем, которое должно защищать критика от патологии, от превращения в кверулянта. Но предполагать обладание объективной разумностью за капиталом и его государством, как это делают марксисты — это проекция, идеология…

А.: Это — противоречия… Continue reading

Лео Лёвенталь: «Индивид и террор», 1949

[Лео Лёвенталь (1900 — 1993) — один из незаслуженно забытых представителей так называемой Критической теории, занимался исследованием массовой коммуникации, в том числе в фашистской агитации, и социологией литературы. Несмотря на то, что Раушнинг и Беттельгейм, которых Лёвенталь тут цитирует, дабы придать какую-то социологическую фактуру своим тезисам, современной исторической наукой достоверными источниками не признаются, высказанные им в этом коротком эссе тезисы кажутся мне чрезвычайно актуальными и достойными внимания. – liberadio]

Существует распространённое мнение, что фашистский террор является преходящей исторической фазой, которая, к счастью, уже позади. Я не могу присоединиться к этому мнению, поскольку рассматриваю террор как глубоко укоренившийся в динамике современной цивилизации и, в особенности, научной организации. Нежелание досконально изучить феномен террора во всех его аспектах само по себе служит одним из неприметных симптомов террора. Несомненно, для тех, кто живёт в условиях террора, практически невозможно размышлять о нём и тем самым расширить свои познания о нём. Тем не менее, это едва ли является достаточным объяснением удивительной сдержанности, если не отрицания, которыми столь ценящий факты западный мир отвечает на тоталитарный террор. Хотя ему всегда были доступны надёжные источники, Запад мгновенно закрыл глаза на проявления фашистского террора, пока ему не пришлось обратить внимание на раскрытые в Освенциме, Бухенвальде, Берген-Бельзене и Дахау преступления. Западный мир и по сей день (1946 г.) избегает фактов о том терроре, который последовал за окончанием войны. Распространённому в подвергшихся террору странах и служащему самосохранению оцепенению в так называемом «свободном мире» соответствует психическое вытеснение — неосознанное бегство от правды.

Современная система террора означает атомизацию индивида. Мысль о последствиях и воздействиях телесных истязаний наполняет нас отвращением; не менее ужасающе их значение для психики. Задействованное террором расчеловечивание заключается, в первую очередь, в тотальной интеграции населения в парализующие межчеловеческую коммуникацию коллективы — несмотря или, как раз, как следствие самого громоздкого коммуникационного аппарата, воздействию которого люди отныне подвержены. В условиях террора индивид никогда не один и всегда одинок. Он окостеневает и отупевает не только в отношениях со своими ближними, но по отношению к самому себе. Страх воспрещает ему спонтанные эмоциональное и мыслительные реакции. Сам акт мышления становится глупостью: он опасен для жизни. Было бы глупо не быть глупым, и как следствие этого всеобщее оглупление охватывает запуганное население. Люди впадают в ступор, напоминающий состояние моральной комы. Основными чертами террора я вижу следующее:

1. Непосредственность и всемогущество

Одной из основных функций террора является уничтожение любого рационального соотношения между правительственными решениями и личной судьбой. Характерные для начальной стадии тоталитарного террора массовые аресты, смешение в концентрационных лагерях по самым разнообразным причинам людей самого разнообразного происхождения, убеждений и религии служит стиранию личных различий и претензий к властному аппарату. Качественного различия, обычно создающегося между приговорёнными заключёнными и остальным населением, не существует между жертвами террора в концлагерях и людьми снаружи. Принцип выборки при массовых арестах, кажущийся столь иррациональным, основывается на террористическом расчёте. Вопрос индивидуальной цены является столь же неважным, насколько безнадёжной является надежда на временно ограниченное наказание.

Концентрационные лагеря куда более репрезентативны в отношении к составу населения по составу своих заключённых, чем традиционные тюрьмы. Этот факт подтверждается ещё и тем обстоятельством, что заключённые концлагеря полежат надзору не небольшой группы специализированных служащих, а определённым отрядам тайной полиции, которая одновременно угнетает и всё население целиком.

Это уничтожение причинно-следственной связи между отдельным поступком и возникающими из-за него последствиями для индивида является одной из основных целей современного террора, собственно: Continue reading

Расизм: выдуманное превосходство

Феликс Ридель

«Не смотрите на меня, что я смугла, ибо солнце опалило меня»,такими словами Суламифь в библейской «Песне песней» оправдывается перед своим окружением. Её самоуверенное обращение: «Черна я, но красива…», очевидно, оказало своё воздействие: эта фраза украшала в эпоху романтизма в искусстве многочисленные изображения «чёрных мадонн» и доказывает, что «black is beautiful» по протяжение столетий было частью европейской культуры. Римская империя и Средневековье создали множество мозаик, скульптур, геральдики и картин, позитивно изображающих людей с тёмной кожей. Расизм не является исторической судьбой. Но тем не менее, защитная речь Суламифь служит и свидетельством античного расизма.

Но многие исследования по теме начинают где-то в 15-м веке. Они рассматривают расизм и антисемитизм как феномены Современности. Исторический материал опровергает этот миф. Так, например, Беньямин Исаак в своей книге «The Invention of Racism in Classical Antiquity» показывает, насколько распространены были элементы расизма в Античности. Уже античные общества знали этноцентристский супрематизм «цивилизованных» в противопоставлении «варварским народам», верили в предполагаемое влияние ландшафта и климата на человеческий характер и объединяли людей по их внешним признакам или происхождению в коллективы. Тёмная кожа, например, ассоциировалась с фекалиями и смертью. Примером в этом контексте может служить утверждение Аристотеля, что рабы и побеждённые народы рождены для рабства.

Оправдание власти

Ядро расизма можно показать и в аристократических фантазиях: они объявляют власть передаваемой по наследству и эстетически превозносят её. В этой связи, об античных и средневековых текстах часто говорят как о «проторасизме». Подобные высказывания в наше время мы бы расценили как расистские.

Речь тогда шла, как и сегодня, об оправдании иерархий и власти. Так, раннехристианский учёный Ориген ещё в третьем столетии отвечает на вопрос, почему Бог заставляет людей жить в нищете языческого «варварства», следующим образом: перерождение людей в «низших» обществах обосновано их собственной виной в предшествующей жизни. Возникающий из этого миф о, якобы, любимых Богом властителях в отличие от справедливо наказанных подданных позднее обнаруживается в кальвинизме и буржуазной идеологии. Для христианства это было довольно простым шагом — перейти от «печати Каина» в Библии к целым «отмеченным» и «наказанным» Господом плохими условиями жизни обществам, которые заслуживали своего порабощения.

Вне Европы также обнаруживаются древние формы проявления расизма. Индуизм, например, своей кастовой системой обесценивает тёмную кожу. Исследовательница саскрита Уэнди Донигер пишет в своей книге «The Hindus»: «Британский расизм (…) мог водрузиться на уже существующие индуистские идеи о тёмной и светлой коже. (…) Индийская культура создала свой расизм, прежде чем британцы обратили его против Индии». А в исламе африканские рабы и рабыни привлекались к более тяжёлым работам. Их восстания «занджи» подавлялись в Месопотамии и были задокументированны ещё в 689-м году н.э. Ругательные обозначения для чёрных «занджи» и «абид» до сих пор свидетельствуют о расистской дискриминации в исламе.

Виноваты жертвы

Расизм был успешен как модель легитимации власти, ибо он обращается к психологическим схемам, возникающим вне зависимости от культуры в раннем детстве: патологическая проекция, преследующая невинность, фантазии инцеста и кастрации, а также злокачественный нарциссизм. Из этого подпитывается внеисторическая стабильность охоты на ведьм, антисемитизма и расизма. Расизм позволяет беспринципность без эмпатии, власть без угрызений совести. Чувство вины задевает нарциссические структуры и проецируется на жертвы: их единственной виной было подчинение, а насилие служит их справедливым наказанием. Расист видит себя как великодушного благодетеля. Необходимость этой рационализации указывает на то, что расизм является осознанной ложью — а не просто невежеством или чистой властью. Continue reading

Страх левых мужчин перед феменистками

Или почему у мужчин, считающих себя про-феминистами, тоже есть громадные проблемы с женщинами

Йейа Кляйн

Левые мужчины боятся феминисток. И те мужчины, которые серьёзно относятся к равенству полов, тоже блокируют своим страхом важные изменения. Ибо тот, кто не признаёт своих страхов и не работает над ними, никогда не сможет от них избавиться. Тем отчаяннее он действует под влиянием страха и сражается против того, что заставляет его боятся, хочет он того или нет.

Левого мужчину, боящегося феминисток, зачастую можно узнать уже по тому, что он демонстративно поклоняется некоторым из них: они, как ему кажется, «not like the other girls», не такие мягкие и ранимые, всегда готовы на конфликт и всегда прямолинейны. В отличие от остальных женщин эти женщины, как кажется таким мужчинам, наконец-то ведут себя как настоящие люди.

Это зачастую те же самые мужчины, которые реагируют с демонстративным подобострастием, когда одна из тех феминисток подвергает критике их вместо других мужчин или патриархата в целом. Но открытого диалога, конструктивной рефлексии поведения или стоящих за ним чувств она не добьётся. Демонстративное подобострастие постепенно развивается, даже если это кажется контринтуитивным, в пассивное сопротивление, скрытую агрессию и непрямой бойкот. Это — страх перед моральной властью феминисток, который заставляет левых мужчин действовать подобным образом.

Наблюдение, согласно которому восхищение bad-ass-феминистками легко превращается в свою противоположность, кажется на первый взгляд парадоксальным. Но если понять психологию подобных превращений, можно понять многое из того, что не так в патриархальных отношениях между мужчинами и женщинами.

В принципе, хороший парень

Левые мужчины в большинстве своём желают равноправного социального окружения, в котором люди разных полов встречаются на равных, не конфликтуют друг с другом, а любовь и сексуальность «свободны от моральных предрассудков». Но эти представления сталкиваются с царящим неравенством между полами. Быть лично ответственным за то, что мужчины, женщины, интерсексуальные или небинарные люди оснащены властью в различном размере, никто из них не хочет.

В конце концов, не они же придумали или создали патриархат. Феминистки критикуют это «нормальное состояние», которое не переживается левыми мужчинами как опасное. Иногда они делают это в довольно жёстких выражениях: так, изнасилования происходят в кругу друзей, которые были выбраны именно потому, что они хотели быть лучше других мужчин, одноклассников в школе или собственных, плохих отцов. Как такое возможно?

Самооценка таких мужчин выказывает размытую картину: Да, может быть, что в прошлом они немного «переборщили» с какой-то женщиной, и да, мизогинные рекламные плакаты и порносайты им тоже не особенно нравятся. В принципе-то, каждый из них считает себя хорошим парнем. При этом социально-психологические гендерные исследования показывают, насколько распространена в мужчинах связь между насилием и сексуальностью. Поэтому то, что имеет значительные последствия для большинства женщин, у мужчин встречает определённое понимание. И левых мужчин это касается точно так же. Continue reading

Берегите близких / Frayed Ends of Sanity

Если вы думали, что только со Сферическим Русским Человеком в Вакууме (СРЧвВ) случется такое, что вот только было СРЧвВ по пятнице расслабится, а ему уже дефолтный Обама/Байден/укробандеровец какой в штаны насрал, да ещё и на рубашку парадную спереди наблевал, то вы ошибаетесь. Они срут честным труженикам в штаны по всему миру.

И это – основа всех “старых добрых” (типа национал-социализма) и новомодных “движений” типа актуально особо активных актипрививочников, всяко-разно религиознутых, отчасти “Жёлтых желетов”, отчасти отшумевшей “Occupy/Democracy now”, разной степени джихадистости исламистов, нацистских “волков-одиночек” и, конечно, любимев публики Q-Anon. В случае с британскими лейбористами, немецкими “Левыми” и амиериканским демократами это немножно другое, но об этом и в другое время и в другом месте.

Эта основа – желание объянить себе своё место в слишком сложном мире и одновременно найти виноватых. У этого желания есть прозвище – антисемитизм. Когда это смальца стыдно, то на политическом жаргоне лево-правых и право-левых это называется антисионизмом. Ну, не суть.

А суть в том, что антисемитизм, не смотря на весь свой псевдо-бунтарский характер и всю мнимую оппозиционность “новому миропорядку”, “мировому парвительству”, “джендеризму”, “глобализму”, “системе”, повсемерной и непререкаемой власти LGBTI+ или ещё каким напастям, всегда является патологической проекцией собственных желаний на объект кровожадного вожделения, требованием твёрдой руки и воли, “истинной” государственности и ощущения крепкого барского хуя между булок. Если государство оказывается “ненастоящим”, т.е. руководствуясь слишком рациональными соображенями аккумуляции капитала, не спешит вводить подданным свою крепкую властную вертикаль в непосредственных ощущениях, то антисемит начинает взывать к “настоящему”, “глубинному”, народному государству. А когда оно не слышит его верноподданнического сыновьего зова, он выспутает вперёд с великим погромным почином и надеется на то, что общественный авторитет присоединится к погрому и станет наконец-то “настоящим”, народным коллективом-государством, т.е. государство невозбранно потеряет свой классовый характер. Антисемит на самом деле не верит, что ему от этой пламенной трансформации перепадёт материальных ништяков, но всегда на них надеется как в Новый год.

От недолеченных маргинолов с шизофренией и бредом преследования до людей, задающих политическую повестку, – в наше странное время может быть всего один шаг. Ну, или два. Батяня Трамп продемонстрировал нам это из самого сердца эталонной и неподкупной американской демократии. Посему, либертарные коммунистки и коммунисты, не забывайте психоанализ, старого хиппана Райха, Отто Гросса, Отто Фенехеля и классическую Критическую теорию.

– Would you say that someone defecating in my bed is “unlucky”?

– Why would…

– Why shit in my bed, seriously? Duh?

– More bewildering is why would the government shit in your bed?

– Or why would the freemasons shit in my bed?

– Why would anyone shit in your bed?

– Exactly. Why?!

– …

P.S.: Повседневная жизнь близких этих людей, унесённых космическим ветром теорий заговора и разной религиозной лабуды – это ад на Земле, это ни разу не смешно.