Маргиналии к теории и практике (1969)

[Вероятно, продолжение размышлений о соотношении теории и практики, обрисованных в «Пораженчестве», которое, как известно, не о пораженчестве. Отчаянные иррациональность и бессмысленность студенческих протестов 1968-го года, которые описывает Фёдор Визегрундович, отчётливо напоминают регресс захватов университетских кампусов во имя «палестинского дела» в США и Европах. – liberadio]

Теодор В. Адорно

1

Насколько вопрос о теории и практике зависит от вопроса о субъекте и объекте — объясняется при помощи простого исторического размышления. В то самое время, когда картезианское учение о двух субстанциях ратифицировало дихотомию субъекта и объекта, практика впервые была представлена в поэзии как сомнительная из-за её напряжённых отношений с рефлексией. При всем своём рьяном реализме чистый практический разум так же беспредметен, как и мир, становящийся для мануфактуры и промышленности лишённым качеств материалом для обработки, который, в свою очередь, нигде не легитимирует себя, кроме как на рынке. Хотя практика обещает вывести людей из замкнутости на себя, сама она всегда была замкнутой; поэтому адепты практики неприступны, объектоцентричность практики подорвана a priori. Можно, конечно, спросить, не является ли всякая доминирующая над природой практика, всё ещё мнимой практикой в своём безразличии к объекту. Она также наследует свой иллюзорный характер от всех тех действий, которые продолжают использовать старый насильственный жест практики. С первых дней его существования американский прагматизм справедливо обвиняли в том, что он присягает существующим условиям, провозглашая своим критерием практическую полезность знания; нигде больше практическая полезность знания не может быть проверена. Но если теория, которая занимается Общим, если она не должна быть напрасной, в конечном счёте прикована к своей полезности здесь и сейчас, то с ней происходит то же самое, несмотря на веру в то, что она избегает имманентности системы. Теория избежала бы этого, только если бы сбросила с себя столь угодно модифицированные прагматистские оковы. У Гёте Мефистофель проповедует ученику, что вся теория суха; это предложение с самого первого дня было идеологией, обманом на счёт того, сколь мало зелени на древе жизни, которое посадили практики и которое дьявол на одном вдохе сравнивает с золотом; сухость теории, со своей стороны, служит функцией лишённой качества жизни. Не должно существовать того, с чем нельзя справиться; даже мысли. Субъект, отброшенный назад, отделённый от своего Другого пропастью, не способен к действию. Гамлет — это на столько же предыстория индивида в его субъективной рефлексии, на сколько и драма индивида, парализованного в действии этой рефлексией. Самовыражение индивида по отношению к тому, что не похоже на него, ощущается как неадекватное ему, и он не может его реализовать. Чуть позже роман (как литературная форма) описывает, как индивид реагирует на ситуацию, которую неправильно называют словом «отчуждение» — как будто в доиндивидуальную эпоху существовала близость, которую невозможно ощутить иначе, чем посредством индивидов: животные, по словам Борхардта, представляют собой «одинокое сообщество» — с псевдоактивностью. Безрассудства Дон Кихота — это попытки компенсации выходящего из под контроля Другого, феномены реституции в психиатрических терминах. То, что с тех пор считалось проблемой практики, а сегодня вновь встаёт перед вопросом о соотношении практики и теории, совпадает с потерей опыта, вызванной рациональностью вечно тождественного. Там, где опыт блокируется или вообще перестаёт существовать, практика оказывается повреждённой, а значит, желанно, искажённо, отчаянно переоценённой. Таким образом, проблема практики переплетается с проблемой познания. Абстрактная субъективность, в которой завершается процесс рационализации, может, строго говоря, делать так же мало, как и трансцендентальный субъект, которому можно приписать то, что ему приписывается — спонтанность. Поскольку картезианская доктрина о несомненной определённости субъекта — и описывающая её философия кодифицировали исторический итог, констелляцию субъекта и объекта, в которой, согласно античному топосу, только неравный может распознать неравного, — практика приобретает некую иллюзорную черту, как будто она не пересекает пропасть. Такие слова, как «суета» и «суматоха», очень точно передают этот нюанс. Иллюзорная реальность некоторых практических массовых движений 20-го века, ставшая самой кровавой реальностью и всё же находящаяся по сенью не вполне реального, иллюзорного, имела свой час рождения, когда впервые прозвучал запрос на поступок. Если мышление ограничивается субъективным, практически применимым разумом, то Другое, ускользающее от него, коррелятивно относится ко все более бесконцептуальной практике, не признающей никакой меры, кроме самой себя. Буржуазный дух, столь же антиномичный, как и поддерживающее его общество, объединяет в себе автономию и прагматическую враждебность к теории. Мир, который стремится быть просто реконструированным субъективным разумом, должен постоянно изменяться в соответствии с тенденцией к экономической экспансии, но при этом оставаться тем, что он есть. В мышление купируется то, что его затрагивает: особенно теория, которая хочет большего, чем реконструкция. Необходимо создать такое понимание теории и практики, которое не разделяло бы их так, чтобы теория становилась бессильной, а практика — произвольной, и не порывало бы с исконно буржуазным приматом практического разума, провозглашённым Кантом и Фихте. Мышление — это делание, теория — форма практики; обманчива лишь идеология чистоты мышления. Оно имеет двойственный характер: оно имманентно детерминировано, строго и в то же время является необходимым реальным способом поведения посреди действительности. В той мере, в какой субъект, мыслящая субстанция философов, является объектом, в той мере, в какой он попадает в объект, он также заранее практичен. Однако иррациональность практики, которая всегда одерживает верх — её эстетическим архетипом являются внезапные случайные действия, через которые Гамлет реализует задуманное и терпит при реализации неудачу, — неустанно возрождает видимость абсолютной разделённости субъекта и объекта. Там, где объект обманным путём выступает перед субъектом как нечто абсолютно несоизмеримое, коммуникация между ними становится добычей слепой судьбы. Continue reading

Несвященный союз: левые, исламисты и постколонизаторы

С тех пор как Израиль начал военные действия против ХАМАС после массового убийства мирных жителей 7-го октября, мировые левые протестуют против еврейского государства. Предположительно прогрессивно настроенные люди часто оказываются на стороне исламистов. Сегодня как никогда остро встаёт вопрос о том, откуда взялся этот альянс и почему он так упорно сохраняется.

Пешрав Мохаммед

Как никогда ранее, левые, политический ислам и постколониальная интеллигенция образовали нечестивый альянс. Не понимая истории исламского экспансионизма, арабского колониализма и исламского антисемитизма, часть западных левых рассматривает каждое движение против Запада как борьбу с империализмом США. Таким образом, Исламская республика Иран и исламистские движения, такие как ХАМАС или «Хезболла», становятся частью антиимпериалистического блока.

Эти тенденции уже можно было наблюдать в связи с появлением «Исламского государства» (ИГ). Когда его террористы атаковали курдский город Кобани, курдские ополченцы сражались с ИГ в сотрудничестве с американскими войсками. Некоторые левые в Германии, Великобритании и Соединённых Штатах призвали США прекратить свою бомбардировочную кампанию.

С какой целью это было сделано? США нанесли авиаудары, чтобы дать возможность курдским наземным силам одолеть исламский терроризм. Если бы не бомбили позиции ИГ, это означало бы, что ИГ захватило бы курдские районы, чтобы обратить в рабство или убить женщин и детей. В итоге, как и в случае с езидами, можно было бы опасаться геноцида.

Зацикленность значительной части левых на США и одновременное безразличие к российскому, китайскому, иранскому или турецкому империализму привели к серьёзным политическим просчётам. Сюда же относится идея о том, что любая форма западной мысли, искусства или литературы является частью колониального проекта. Работы прогрессивных философов, таких как Руссо, Гегель, Маркс, Сартр и даже Франц Фанон, теперь рассматриваются как способствующие воспроизводству гегемонии белой Европы и поэтому отвергаются.

Это, возможно, способствовало развитию различных консервативных, отсталых и фанатичных идеологий, от исламистских движений до диктаторских правителей, выступающих против Запада, особенно в случае с Ираном. Из-за такой перспективы большая часть левых не в состоянии понять природу этих исламских и консервативных сил и настаивает на несостоятельном принципе, что враг твоего врага – это твой друг. Вместо того чтобы поддерживать прогрессивные, светские, либеральные и левые движения на Ближнем Востоке, левые обращаются к политическому исламу.

Исламофашизм и исламский антииудаизм

Почти шесть лет назад я приехал в Германию из автономного региона Курдистан в Ираке в качестве политического беженца. Я приехал в Берлин, рассчитывая жить в городе, полном левых и либеральных людей, и иметь возможность выражать свои политические и философские убеждения в свободной обстановке. Спустя почти три года я пришел к выводу, что левые здесь – это не то, о чем я мечтал. Continue reading

Теодор В. Адорно: Пораженчество (1968)

[Вы обращали внимание, что ни один уважающий себя человек никогда не называет сам себя этим мерзким словом: «активист»? Иногда я думаю: как всё-таки хорошо, что весь российский субкультурный «анархо-активизм» 2000-х и 2010-х прошёл мимо меня. У меня был свой и хорошо, что он кончился. Но что ещё лучше – это то, что последовавшее за нами поколение, говорящее за диком академическо-бюрократическом жаргоне менеджеров NGO, психотерапевтов и продавцов курсов саморазвития оказалось мне ещё более чуждым. Хотите верьте, хотите — нет, но в этих наших Европах они точно такие же. Столь глупого поколения «автивистов», увлечённо ломающих то, что не просто так было построено предыдущими поколениями я ещё не видел. Они на полном серьёзе считают «розовый» и «зелёный» неолиберальный эстеблишмент своими старшими союзниками, испытывают психосоматические страдания, когда с ними кто-то не соглашается, проповедуют любой сексуальный «kink» и ведут себя как монашки в сиротском интернате (а для Вильгельма Райха, я напомню, это было одним из симптомов т.н. «эмоциональной чумы»). Иногда кажется, что сделать ничего нельзя, можно только сидеть на бережку и ожидать их проплывающие мимо трупики, надеюсь, что только в переносном смысле. Так вот, значит, и сидим я, ты и Фёдор Визегрундович. – liberadio]

Нас, более старших представителей того явления, для которого прижилось наименование «Франкфуртская школа», с недавних пор стали охотно упрекать в пораженчестве. Дескать, мы хотя и развили элементы критической теории общества, но не готовы сделать из них практические выводы. Мы не выпускали ни программ действия, ни поддерживали действий тех, кто вдохновлялся критической теорией. Я обойду вопрос, насколько этого можно требовать от мыслителей-теоретиков, в определённом смысле чувствительных и ни в коем случае не удароустойчивых инструментов. Задача, выпавшая на их долю в общественном разделении труда, может показаться сомнительной, а сами они деформированными ею. Но они ею также и сформированы; разумеется, они не могут простым усилием воли отменить то, во что они превратились. Я не могу отрицать момент субъективной слабости, присущий концентрации на теории. Более важной мне кажется часть объективная. Легко опровергаемый упрёк, например, звучит следующим образом: тот, кто сомневается в возможности радикальных общественных изменений в данное время и поэтому не участвует в зрелищных, насильственных акциях, тот отошёл от дел. Он не считает реализуемым то, что кажется ему желаемым; вообще же, ему и не хотелось это реализовывать. Тем, что он оставляет условия такими, как они есть, он негласно соглашается с ними.

Удалённость от практики всем кажется подозрительной. Подозрителен тот, кто не хочет ухватиться покрепче и испачкать свои руки, как если бы отвращение к этому, напротив, не было легитимным и лишь испорченным привилегиями. Недоверие к недоверяющему практике простирается от тех, кто повторяет за противником «Хватит болтовни!», до объективного духа рекламы, распространяющей образ — они называют его моделью поведения — активно действующего человека, будь он хоть промышленным магнатом, хоть спортсменом. Необходимо участвовать. Кто думает, кто отстраняется, тот — слаб, труслив и, возможно, предатель. Враждебное клише интеллектуала оказывает своё воздействие, даже если они того не замечают, глубоко в группу тех оппозиционеров, которые в свою очередь подвергаются ругани как интеллектуалы.

Мыслящие акционисты отвечают: изменить следует, помимо прочего, именно это состояние разделения теории и практики. Именно для того и нужна практика, чтобы избавиться от власти практичных людей и практического идеала. Только из этого молниеносно получается запрет на мысль. Минимального достаточно, чтобы репрессивно обратить сопротивление репрессиям против тех, кто, сколь мало они обожествляют свою самость, всё же не могут отказаться от того, чем они стали. Часто упоминаемое единство теории и практики обладает тенденцией превращаться во власть практики. Некоторые течения даже критикуют самую теорию как форму угнетения; как если бы практика не была связана с ней куда более тесно. У Маркса учение о том единстве вдохновлялось — уже тогда нереализованной — возможностью действия. Сегодня же дело начинает выглядеть совсем наоборот. Люди хватаются за действие во имя невозможности действия. Уже у Маркса в этом вопросе сокрыта травма. Он мог столь авторитарно высказывать одиннадцатый тезис о Фейербахе потому, что не был особенно сильно в нём уверен. В свою молодость от требовал «безоглядной критики всего сущего». Затем он насмехался над критикой. Но его знаменитая шутка против младогегельянцев, выражение «критическая критика», оказалась неразорвавшейся бомбой и пшикнула простой тавтологией. Форсируемое преимущество практики иррациональным образом обезвредило даже практикуемую самим Марксом критику. В России и в (марксистской – п.п.) ортодоксии других стран едкие насмешки над критической критикой превратились в инструмент для того, чтобы существующее смогло стать столь ужасным. Практикой считалось только: наращиваемое производство средств производства; критика кроме той, что затрачивается недостаточно труда, больше не терпелась. Столь легко подчинение теории практике выливается в очередное угнетение. Continue reading

Разрушение государства посредством марксизма-аньолизма. Йоханес Аньоли в беседе с Йоахимом Бруном

идывоевале! Один, Йоханнес Аньоли (22.2.1925 — 4.5.2003) сопляком призвался в итальянскую армию и воевал на стороне фашистов против югославских партизан, пока не попал в плен и не остался жить в ФРГ; другой, Йоахим Брун (30.1.1955 – 28.2.2019), будучи юным маоистом, призвался в бундесвер и до конца жизни хранил удостоверение водителя танка на случай революции. А потом, спустя десятилетия, они встретились и по-дедовски, хихикая, перетёрли о практически всём на свете: о философии, марксизме, рабочей автономии, о боге и, конечно, о социальной революции и коммунизме. Оба деда, я должен признаться, значат для меня много. Именно поэтому именно этот разговор, именно сейчас. Лично знаком я был только с Бруном, но из нашего поверхностного знакомства ничего стоящего не развилось, о чём я жалею, но мне кажется, что виной тому не мой, а «чей-то ещё» говённый характер. Как бы там ни было, дидывоевале, придётся и нам. – liberadio]

Йоахим Брун (Б.): Ленин как-то ответил на вопрос, чем должны заниматься революционеры в нереволюционные времена, мол, им необходимо упражняться в «терпении и теории». Ты же, напротив, сказал, что необходимы терпение и ирония. Не является ли это методом, пусть и в определённых рамках, приспособиться? Как получается, что ты, с одной стороны, омытый всеми водами диалектики враг государства, а, с другой стороны, тебя обхаживают все — от фонда им. Ханнса Зайделя Христианско-Социального Союза вплоть до Вальтера Момпера, настолько, что журнал «Штерн» выставил тебя на обложке выпуска, посвящённого двадцатилетию 68-го года, придворным шутом революции? Ирония возобладала над теорией? Вот так ты устроился?

Йоханнес Аньоли (А.): Почему бы и нет? То, что революционер всегда и повсюду должен ходить с угрюмой мордой, это — застарелая центарльноевропейская традиция, совершенно неподходящая к тому образу, которому должен соответствовать аутентичный революционер. Не обязательно быть иезуитом, якобинцем или большевиком просто потому, что ты собираешься разрушить государство. Настоящий революционер должен всегда сохранять какой-то остаток иронии и самоиронии. Коммунизм важен, но и оссобуко не помешает. То, что я знаком с широким спектром людей, от фонда им. Ганса Зайделя до Момпера, мне не мешает. Контакт с фондом произошёл после приглашения — и это был первый и последний раз, когда мне там были рады; а Вальтер Момпер посещал мои семинары и затем, что вполне относится к человеческой свободе, сделал из моих рассуждений неверные выводы.

Б.: Левым сейчас нужно выступить против нацоналистической склонности немцев к морализаторству и запрета курения. В конце концов, коммунизм — это не о воплощении прекрасного, истинного, хорошего принципа, а об оссобуко для всех. Но меня интересует ирония. Нея является ли она юморным вариантом скепсиса? Я помню, Эккехард Крипендорф (немецкий либертарный политолог, 1934-2018 гг. – liberadio) как-то поздравил тебя в газете «taz» словами: «Аньолисту стукнуло 60». Что ты будешь делать, если встанет вопрос об организации? Ты организуем?

А.: Нет, я не организуем. А в «taz», в общем-то, должно было ещё стоять — и если не стояло, то я это сейчас восполню, что в тот момент, когда марксизм-аньолизм, который я представляю, станет программой какой-либо группы, я тут же, так сказать, выйду из своей собственной теории. Что касается организации, то я, странным образом, всё-таки кое-что создал или помог создать: «Ноябрьское общество» и «Республиканский клуб» (организации, входившие в конце 1960-х в т.н. «Внепарламентскую оппозицию» – liberadio) в Берлине. Все остальные организации, в которых я состоял, всегда выгоняли меня через два-три года.

Б.: Ты даже в СДПГ был самоироничным членом?

А.: Да, и через три или четыре года меня снова исключили. Вступил я в 1957-м году, а в 1961-м я снова был свободен.

Б.: Как ты вообще додумался до того, чтобы стать социал-демократом?

А.: Это было нетрудно. На выборах в Бундестаг в 1957-м Аденауэр получил абсолютное большинство. А мы сидели в Тюбингене и считали, что нужно что-то предпринять против превосходящих сил ХДСГ. Так, в 1957-м я вступил с СДПГ, в 1958-м начались дискуссии о Годесбергской программе, а затем я стал членом рабочей группы в Тюбингене, целью которой была разработка антипрограммы. Тогда мы работали вместе с ССНС, существовал альянс СДПГ-ССНС. В этой группе состояла и ассистентка Эрнста Блоха, переехавшая вместе с ним из Лейпцига в Тюбинген. Мы подали наш проект программы на Годесбергском съезде партии — вместе со всеми другими проектами, включая проект программы Вольфганга Абендрота из г. Марбурга. Я, кстати, был делегатом на съезде в Годесберге. (…)

Б.: …Касательно берлинской дискуссии о правах человека у меня возникло ощущение, что ты охотно отклоняешься о твоей «основной линии». Ты сформулировал её в статье «От критики политологии к критике политики», но часто занимаешь двойственную позицию, когда ты, с одной стороны, нахлобучиваешь политологам критику политики, а с другой стороны, возражаешь как политолог тем, кто занимается критикой политики, и читаешь им лекции о наследии буржуазного Просвещения.

А.: Совершенно верно. Потому что я, в любом случае, считаю непродуктивным, когда в споре с консерватором, социал-демократом или любым другим представителем буржуазного государства аргументируют фундаменталистски. Я, скорее, придерживаюсь мнения, что необходимо сражаться оружием противника. Паушальное, категорическое, чуть ли не категориальное отрицание может помочь выйти победителем из диспута, но делу это не поможет.

Б.: Ирония как разрушение консенсуса изнутри, т.е. имманентная критика?

А.: Нет, не имманентная, а изнутри, это кое-что другое. Имманентная критика означает, что ты за систему.

Б.: Нет, имманентная в смысле Критической теории, т.е. когда нужно предположить, что в объекте содержится некий остаток объективного разума, и предположить это в виду самозащиты, как уверенность в некоем общем, которое должно защищать критика от патологии, от превращения в кверулянта. Но предполагать обладание объективной разумностью за капиталом и его государством, как это делают марксисты — это проекция, идеология…

А.: Это — противоречия… Continue reading

Единство в разделённости. Тезисы о коммунизме

Манфред Дальман, 2003

1. Несомненно, что современное (пост-нацистское) общество, как и общество двести лет назад, тоже является капиталистическим, т.е. синтетизирующимся посредством стоимости обществом. Одним только этим фактом обосновываются запреты утопий и нацеленного на увековечивание власти касты интеллектуалов создания конкретных моделей будущего (речь здесь идёт, это я хочу прояснить сразу, о весьма разумных и, если угодно, разумно обоснованных табу, которые и впредь должны оставаться неприкосновенными), но тем не менее: уже в моей начальной формулировке, что мы, несмотря на все изменения последних десятилетий, однозначно живём в капиталистическом обществе, содержатся позитивные высказывания о коммунистическом обществе, вытекающие непосредственно из определённого отрицания буржуазного общества, и которые мне хотелось бы вкратце объяснить. При этом сначала необходимо понять, что это логические операции, из чего в свою очередь следует, что, в конечном итоге, практика вовсе не обязана придерживаться логики, и прежде всего тогда, когда становится понятно, что логика превращается в фетиш и нарушает основной принцип коммунизма: быть свободной ассоциацией без принуждения. Отношения логики и практики, как и общего и частного, эмпирии и теории и т.п., в принципе должны мыслиться иначе, чем это может себе представить сегодняшняя наука. Но это только к слову.

2. Капиталистическое общество отличается от всех ему предшествующих тем, что воспроизводит само себя в стоимости. Для понятия коммунизма это означает, что — а это, как часто это бывает с логическими операциями в начале, абсолютно банально — коммунизм следует только тогда понимать как прогресс по отношению к существующему обществу, если он не опускается до формы общественного синтеза, за граница которого капитализм выходит уже и сам. Цивилизационное преимущество капитализма перед всеми остальными, до сих пор исторически осуществлёнными формами обобществления, какими бы разными они ни были, заключается — и все эту банальную правду знают, но большинство на неё плюёт, как только она начинает принимать конкретные формы — в том, что традиционные, личные, основанные на непосредственности формы зависимости сменились неличной, абстрактной системой правовых и товарообразных отношений. Философски этот фундаментальный прогресс в истории человечества проявляется в том, что аристотелево представление о правде и разуме сменилось на кантианское либо гегелевское — пусть даже, как я ещё покажу, на очень короткое время и только теоретически. Для понимания коммунизма из этого, во всяком случае, логически неопровержимо следует, что люди объединяются не в форме, основанной на какой бы то ни было личной зависимости. Поэтому коммунизм именно в этом центральном аспекте не может отличаться от буржуазного общества, отличаясь от него фундаментально, и тут-то заканчиваются любые банальности: опосредование, на котором в нём создаются отношения между людьми, являются, как и в буржуазном обществе, абстрактными, вещественными, horribili dictu — овеществлёнными. Tertium non datur, как говорят логики. Лишь как опосредованные вещественно человеческие отношения могут мыслиться (а тем более быть реализованы) свободными от власти и эксплуатации.

3. В до-буржуазном, т.е. аристотелевском понимании правды свобода от власти не представима вообще и не существовала как мысль. Посему утопии и тому подобные хилиастские мечтания об Атлантиде не достигают уровня аристотелевского понятия разума: они аргументируют — так это называется на философском языке — платонически-идеалистически. Как бы с этой позиции, т.е. в до-буржуазном мышлении вообще, ни мыслилась правда, обладание разумом в любом случае является привилегией: оно зарезервировано за аристократией, будь то за царём, за философом, мудрецом или за божеством. Власть сама является частью этого разума — собственно, она представляет собой его практику. В этом мышлении власть может быть только справедливой или изменяться каким-либо образом, но никогда не быть полностью упразднённой. Разум есть просто инструмент, посредством которого существующие в природе личные отношения зависимости, могут регулироваться согласно тому, что в обществе считается высшей ценностью. В природе — это следует подчеркнуть: если принять точку зрения аристотелевского эмпиризма, то кто в здравом рассудке может отрицать, что старики менее сильны, чем молодые, что философы более умны, чем ремесленники, что женщины и рабы менее ценны, чем мужчины, и т.д. и т.п. Continue reading

Theodor W. Adorno: Opinion Delusion Society (1961)

[Taken from “Critical Models: Interventions and Catchwords”, Translated by Henry W. Pickford, Introduction by Lydia Goehr, Columbia University Press, New York, 2005. I just leave it here for the improbable case someone will need it in a disputation against some conspiracy theorists. – liberadio]

Despite its several meanings, the concept of public opinion is widely accepted in a positive sense. Derived from the philosophical tradition since Plato, the concept of opinion in general is neutral, value-free, in so far as opinions can be either right or wrong. Opposed to both these concepts of opinion is the notion of pathogenic, deviant, delusional opinions, often associated with the concept of prejudice. According to this simple dichotomy there is, on the one hand, something like healthy, normal opinion and, on the other, opinion of an extreme, eccentric, bizarre nature. In the United States, for instance, the views of fascistic splinter groups are said to belong to the lunatic fringe, an insane periphery of society. Their pamphlets, whose body of ideas also includes ritual murders and The Protocols of the Elders of Zion despite their having been conclusively disproved, are considered “farcical.” Indeed, in such products one can scarcely overlook an element of madness, which nevertheless is quite likely the very ferment of their effect. Yet precisely that should make one suspicious of an inference habitually drawn from the widely held idea: namely, that in the majority the normal opinion necessarily prevails over the delusional one. The naive liberal reader of the Berliner Tageblatt between the wars thought no differently when he imagined the world to be one of common sense that, although troubled by rabid extremists on the right and the left, nonetheless must be right in the end. So great was the trust in normal opinion versus the idée fixe that many elderly gentlemen continued to believe their favorite paper long after it had been forced into line by the National Socialists who, cleverly enough, retained only the paper’s original masthead. What those subscribers experienced when their prudence toppled over night into helpless folly as soon as things no longer followed the approved rules of the game should have made them critically examine the naive view of opinion as such, which depicts a peaceful and separate juxtaposition of normal and abnormal opinion. Not only is the assumption that the normal is true and the deviant is false itself extremely dubious but so is the very glorification of mere opinion, namely, of the prevailing one that cannot conceive of the true as being anything other than what everyone thinks. Rather, so-called pathological opinion, the deformations due to prejudice, superstition, rumor, and collective delusion that permeate history, particularly the history of mass movements, cannot at all be separated from the concept of opinion per se. It would be difficult to decide a priori what to ascribe to one kind of opinion and what to the other; history also admits the possibility that in the course of time hopelessly isolated and impotent views may gain predominance, either by being verified as reasonable or in spite of their absurdity. Above and beyond that, however, pathological opinion, the deformed and lunatic aspects within collective ideas, arises within the dynamic of the concept of opinion itself, in which inheres the real dynamic of society, a dynamic that produces such opinions, false consciousness, necessarily. If resistance to that dynamic is not to be condemned at the outset to harmlessness and helplessness, then the tendency toward pathological opinion must be derived from normal opinion.

Opinion is the positing, no matter how qualified, of a subjective consciousness restricted in its truth content. The form of such an opinion may actually be innocuous. If someone says that in his opinion the new faculty building is seven stories high, then that can mean that he heard it from someone else but does not know exactly. Yet the sense is completely different when someone says that at all events in his opinion the Jews are an inferior race of vermin, as in Sartre’s instructive example of Uncle Armand, who feels special because he detests the English. Here the “in my opinion” does not qualify the hypothetical judgment, but underscores it. By proclaiming his opinion—unsound, unsubstantiated by experience, conclusive without any deliberation—to be his own, though he may appear to qualify it, simply by relating the opinion to himself as subject he in fact lends it an authority: that of a profession of faith. What comes across is that he stands behind his statement with heart and soul; he supposedly has the courage to say what is unpopular but in truth all too popular. Conversely, when confronted with a convincing and well- grounded judgment that nevertheless is discomfiting and cannot be refuted, there is an all too prevalent tendency to disqualify it by declaring it to be mere opinion. A lecture on the hundredth anniversary of Schopenhauer’s death a presented evidence that the difference between Schopenhauer and Hegel is not so absolute as Schopenhauer’s own invectives would indicate and that both thinkers unwittingly converge in the emphatic concept of the negativity of existence. A newspaper reporter, who may have known nothing about Hegel other than that Schopenhauer reviled him, qualified his account of the lecturer’s thesis with the addendum “in his view,” thus giving himself an air of superiority over thoughts he in fact could hardly follow, let alone evaluate. The opinion was the reporter’s, not the lecturer’s: the latter had recognized something. Yet, whereas he suspected the lecturer of mere opinion, the reporter himself had for his own benefit already obeyed a mechanism that foists opinion—namely, his own unauthoritative one—on his readers as a criterion of truth and thereby virtually abolishes the latter. Continue reading

Метафорический Анархизм Дядюшки Мокуса

Как-то раз, неприкаянно прогуливаясь с товарищем по предпраздничному городу, мы пересекали станцию метро по одному из переходов и заметили на мостике группу “блюстителей порядка”, наблюдающих за деловито снующими внизу людишками. Из глубин советского детства всплыл вопрос: “Что делают сыщики за кулисами цирка?” Я задумался: а откуда это, собственно? Посовещавшись, мы вспомнили. Посмеиваясь, мы пошли дальше, но где-то уже начала свербить метафора. И я стал тормошить друзей на предмет мультфильма “Приключения поросёнка Фунтика”, в надежде, что метафора в процессе таки окуклится, и что-нибудь вылупится.

Этот замечательный, выпущенный в 1986 г. мультфильм произвёл на меня сильное впечатление. Что, чёрт побери, имел в виду сценарист или режиссёр? Чему они собирались учить советских детей? Но по порядку.
В мультфильме перед нами отчётливо предстаёт капиталистический мир. Судя по всему, не современный, это видно по слабоватой урбанизации, по уровню развития техники и загрязнения окружающей среды, по слаборазвитой и ещё не совсем капитализированной индустрии развлечений, по поведению персонажей, в конце концов, которое соответствует скорее нормам начинающегося Betriebskapitalismus, описанного Максом Вебером в “Протестантской этике и духе капитализма”. Ландшафты – что-то вроде общего собирательного для центральной Европы: горы (очевидно, Альпы), мельницы, нерусские имена, ухоженные городишки с красными черепичными крышами Форма главного полицейского напоминает форму австрийских солдат Габсбургской монархии. На мой взгляд, это южные провинции Австрии/северные провинции Италии. Конечно, политическая подоплёка мультфильма ясна и не может представлять для нас особенного интереса: там, на Западе вот как плохо, там почти все жадные и злые. Но у мультфильма есть, очевидно, и более глубокий символический уровень, ведь и с положительными героями всё не так просто. Рассмотрим их, да и отрицательных тоже, поближе. Continue reading

Левые под (за)лупой доктора Фрейда

Левые любят похваляться тем, что, де, их левизна суть особое состояние ума, особый стиль жизни, вполне определённое и своеобразное, особенное состояние души (да простят меня упёртые материалисты в их рядах). То, что правые – это тоже состояние души, в этом никто и не сомневался, случай для применения фрейдистской терминологии в целях описания картины заболевания как это делали Теодор Адорно и Эрих Фромм, к примеру. Большинство взрослых людей, думаю, разделяют взгляд на экстремальную “правизну” как на нечто патологическое и отвратительное. В случае, если они этого не делают, левые обвиняют их прямо таки в той же самой патологии. (А можно ли обвинять в заболевании?) Что и не безосновательно в большинстве случаев. Но эта схема левой интервенции знакома и так всем, кто занимался этим вопросом всерьёз.

Что мы предлагаем – это подвергнуть самих левых такому же обследованию. Ибо их уверенность в своей собственной нормальности, граничащая иногда с некритичностью, в сочетании с некоторыми в высшей степени странными симптомами, которые прекрасно описаны в статье Ильи Тарасова “Оппозиционный дурдом” на сайте воронежских анархистов. Автор называет раздражителями, которые заставляют раскрыться на публике революционный психоз некоторых товарищей, скопление народа, и особенно кодовые слова, такие как имена видных государственных деятелей и названия организаций, входящих в государственный аппарат подавления, ну и универсальные формулы типа “власть”, “авторитет” и “капитал”. При этом больные впадают в возбуждение, которое и толкает их на революционные подвиги, зачастую промахивающиеся мимо цели, как “освобождение” белых мышек из лабораторий. Не стоит, однако, забывать, что психиатрия вовсе не обязательно выражает стремления к некоему универсальному эталону психического здоровья, но и охотно принимает участие в охоте общества на ведьм, которые ему не приглянулись на данном историческом этапе. Тем не менее, мы уверены, что критично взглянуть на левых есть обязанность самих же левых. Мы будем пользоваться при этом терминологией психо-сексуального развития, развитой батюшкой психоанализа Зигмундом Фрейдом. В конце концов, связь между неврозом и выбором политических пристрастий, как уже было указано выше, видна как на ладони, да и выбор различных политических движений в обществе, в одном и том же классе заставляет предполагать не просто зависимость сознания от отношения к средствам производства.

Рассмотрим же некоторые формы выбора левых политических движений, которые не всегда можно объяснить рационально, более подробно. Так в целом описывает их немецкий исследователь Самуэль Штреле в еженедельнике Jungle World.

Анальные левые Continue reading

All you can eat

(и ещё одна старая, но актуальная тележка)

Ян Гербер, немецкий левый еженедельник Jungle World

Веганские защитники прав животных представляют собой желение объявить природу в образе животного как контр-проект к испорченной и декадентской цивилизации. Вместо людей они хотят освобождать живтоных.

Несомненно: отношения между человеком и природой устроены как угодно, но не разумно. Ответсвенны за это, однако, ни аппетит противных мясоедов, ни мороженщик на углу улицы, ни дива в мехах. Соответсвенно, отношения не улучшатся и тогда, когда леворадикальные коммунальные квартиры держат свои холодильники свободными от колбасы, учителя начальной школы собирают подписи за вегатерианское школьное питание или Памела Андерсон снова фотографируется под лозунгом «Лучше голышом, чем в мехах». Так же как и тоска по жизни в лесах, которая, вероятно, скрывается за деятельностью некоторых групп защитников животных, сегодняшние тоношения между человеком и природой являются результатом диалектики процесса цивилизации. Веганские друзья животных могли бы это знать, если бы не цитировали постоянно из трудов Адорно и Хоркхаймера три стандартных места, а прочитали бы соответсвующие книги. Нельзя понять Критическую Теорию, если из неё выдёргивать лишь отдельные куски текста ради обоснования веганизма.

Профанация мира, которая стояла в центре программы Просвещения, происходила параллельно с его повторным околдовыванием. Общественные отношения стали вещественно застывшими природными отношениями, второй природой. В этом процессе освобождения от первой природы человек разделил судьбу остального мира. Общество, по Хоркхаймеру и Адорно, «продолжает угрожающую природу как длительное, организованное принуждение, которое, воспроизводясь в индивидах как последовательное самосохранение, снова обрушивается на природу как общественное владычество над природой».
Чем более общественные отношения принуждения становились похожи на архаичную борьбу всех против всех, тем сильнее отсковали люди по оригиналу. Вопреки ожиданиям Маркса, они не сделали не недостигнутый идеал буржуазного общества, обещание счастья Просвещения, масштабом реальности. Вместо этого они проклинали либо то в статусе кво, что наиболее приближалось к идеалу: индивидуальность, искусственность, роскошь буржуазии либо мировой рынок, в котором уже содержалась идея безгосударственного мирового общества. Либо они мечтали о дурной реальности позавчерашнего дня – о стае, семействе, племени, крови и почве. Continue reading