[Вероятно, продолжение размышлений о соотношении теории и практики, обрисованных в «Пораженчестве», которое, как известно, не о пораженчестве. Отчаянные иррациональность и бессмысленность студенческих протестов 1968-го года, которые описывает Фёдор Визегрундович, отчётливо напоминают регресс захватов университетских кампусов во имя «палестинского дела» в США и Европах. – liberadio]
Теодор В. Адорно
1
Насколько вопрос о теории и практике зависит от вопроса о субъекте и объекте — объясняется при помощи простого исторического размышления. В то самое время, когда картезианское учение о двух субстанциях ратифицировало дихотомию субъекта и объекта, практика впервые была представлена в поэзии как сомнительная из-за её напряжённых отношений с рефлексией. При всем своём рьяном реализме чистый практический разум так же беспредметен, как и мир, становящийся для мануфактуры и промышленности лишённым качеств материалом для обработки, который, в свою очередь, нигде не легитимирует себя, кроме как на рынке. Хотя практика обещает вывести людей из замкнутости на себя, сама она всегда была замкнутой; поэтому адепты практики неприступны, объектоцентричность практики подорвана a priori. Можно, конечно, спросить, не является ли всякая доминирующая над природой практика, всё ещё мнимой практикой в своём безразличии к объекту. Она также наследует свой иллюзорный характер от всех тех действий, которые продолжают использовать старый насильственный жест практики. С первых дней его существования американский прагматизм справедливо обвиняли в том, что он присягает существующим условиям, провозглашая своим критерием практическую полезность знания; нигде больше практическая полезность знания не может быть проверена. Но если теория, которая занимается Общим, если она не должна быть напрасной, в конечном счёте прикована к своей полезности здесь и сейчас, то с ней происходит то же самое, несмотря на веру в то, что она избегает имманентности системы. Теория избежала бы этого, только если бы сбросила с себя столь угодно модифицированные прагматистские оковы. У Гёте Мефистофель проповедует ученику, что вся теория суха; это предложение с самого первого дня было идеологией, обманом на счёт того, сколь мало зелени на древе жизни, которое посадили практики и которое дьявол на одном вдохе сравнивает с золотом; сухость теории, со своей стороны, служит функцией лишённой качества жизни. Не должно существовать того, с чем нельзя справиться; даже мысли. Субъект, отброшенный назад, отделённый от своего Другого пропастью, не способен к действию. Гамлет — это на столько же предыстория индивида в его субъективной рефлексии, на сколько и драма индивида, парализованного в действии этой рефлексией. Самовыражение индивида по отношению к тому, что не похоже на него, ощущается как неадекватное ему, и он не может его реализовать. Чуть позже роман (как литературная форма) описывает, как индивид реагирует на ситуацию, которую неправильно называют словом «отчуждение» — как будто в доиндивидуальную эпоху существовала близость, которую невозможно ощутить иначе, чем посредством индивидов: животные, по словам Борхардта, представляют собой «одинокое сообщество» — с псевдоактивностью. Безрассудства Дон Кихота — это попытки компенсации выходящего из под контроля Другого, феномены реституции в психиатрических терминах. То, что с тех пор считалось проблемой практики, а сегодня вновь встаёт перед вопросом о соотношении практики и теории, совпадает с потерей опыта, вызванной рациональностью вечно тождественного. Там, где опыт блокируется или вообще перестаёт существовать, практика оказывается повреждённой, а значит, желанно, искажённо, отчаянно переоценённой. Таким образом, проблема практики переплетается с проблемой познания. Абстрактная субъективность, в которой завершается процесс рационализации, может, строго говоря, делать так же мало, как и трансцендентальный субъект, которому можно приписать то, что ему приписывается — спонтанность. Поскольку картезианская доктрина о несомненной определённости субъекта — и описывающая её философия кодифицировали исторический итог, констелляцию субъекта и объекта, в которой, согласно античному топосу, только неравный может распознать неравного, — практика приобретает некую иллюзорную черту, как будто она не пересекает пропасть. Такие слова, как «суета» и «суматоха», очень точно передают этот нюанс. Иллюзорная реальность некоторых практических массовых движений 20-го века, ставшая самой кровавой реальностью и всё же находящаяся по сенью не вполне реального, иллюзорного, имела свой час рождения, когда впервые прозвучал запрос на поступок. Если мышление ограничивается субъективным, практически применимым разумом, то Другое, ускользающее от него, коррелятивно относится ко все более бесконцептуальной практике, не признающей никакой меры, кроме самой себя. Буржуазный дух, столь же антиномичный, как и поддерживающее его общество, объединяет в себе автономию и прагматическую враждебность к теории. Мир, который стремится быть просто реконструированным субъективным разумом, должен постоянно изменяться в соответствии с тенденцией к экономической экспансии, но при этом оставаться тем, что он есть. В мышление купируется то, что его затрагивает: особенно теория, которая хочет большего, чем реконструкция. Необходимо создать такое понимание теории и практики, которое не разделяло бы их так, чтобы теория становилась бессильной, а практика — произвольной, и не порывало бы с исконно буржуазным приматом практического разума, провозглашённым Кантом и Фихте. Мышление — это делание, теория — форма практики; обманчива лишь идеология чистоты мышления. Оно имеет двойственный характер: оно имманентно детерминировано, строго и в то же время является необходимым реальным способом поведения посреди действительности. В той мере, в какой субъект, мыслящая субстанция философов, является объектом, в той мере, в какой он попадает в объект, он также заранее практичен. Однако иррациональность практики, которая всегда одерживает верх — её эстетическим архетипом являются внезапные случайные действия, через которые Гамлет реализует задуманное и терпит при реализации неудачу, — неустанно возрождает видимость абсолютной разделённости субъекта и объекта. Там, где объект обманным путём выступает перед субъектом как нечто абсолютно несоизмеримое, коммуникация между ними становится добычей слепой судьбы. Continue reading “Маргиналии к теории и практике (1969)”