Фантом империализма

Эрнст Лохофф

Современные конфликты между авторитарными и западными государствами не могут быть объяснены при помощи концепции империализма. Они являются частью глобальной гражданской войны, в которой стирается грань между внешней и внутренней политикой.


За последние 100 лет никогда ещё не происходило столько разговоров об империализме, как сегодня, причём во всех политических лагерях. Противники одностороннего мирового порядка, такие как Владимир Путин, Си Цзиньпин и их интеллектуальные выразители оказались в авангарде этого инфляционного использования. Когда Запад, разочарованный результатами войн мирового порядка в Ираке и Афганистане, тихо распрощался с иллюзиями о мире и процветании под знаменем буржуазной демократии и тотального рынка, авторитарные режимы почувствовали свежий ветер. Они стали проводить все более агрессивную политику, как внутри своих стран, так и за их пределами, узаконивая её как защиту от империализма США и их союзников.

Самое позднее с началом агрессивной войны России против Украины Запад последовал этому примеру. Председатель ХДС Фридрих Мерц призвал «поставить бундесвер в центр общества» и обосновал это «растущим империализмом» таких держав, как Россия, Китай и Северная Корея. Канцлер Олаф Шольц (СДПГ) в своём выступлении на Генеральной Ассамблее ООН в сентябре также не преминул осудить «российский империализм».

С тех пор как в начале 20-го века левые открыли для себя понятие империализма, оно обрело негативную коннотацию. Тем не менее на протяжении многих десятилетий оно всегда имело аналитическое содержание. Существовали настоящие теории империализма и соответствующие дискуссии, а также попытки соотнести это явление с той стадией развития, на которой находится капитализм в целом. Однако в современной дискуссии слово «империализм» служит лишь для различения друзей и врагов, причём не только в мейнстриме, но и в спорах внутри левых сил.

Понятие империализма заводит в тупик

Одной из основных характеристик капиталистической мировой системы было и остаётся развитие огромного дисбаланса не только экономической, но и политической и военной мощи между различными государствами и союзами государств. Империализм – это общий термин, обозначающий практику использования преимущественного положения для отстаивания мнимых или реальных интересов за счёт периферийных регионов мира. Continue reading

Контрреволюция против Израиля

Initiative Sozialistisches Forum

«Ситуация еврея такова, что всё, что он делает, обращается против него».

Жан-Поль Сартр, 1945

«Согласно фашистскому мышлению евреи не имею права ни оставаться там, где они есть, ни иметь возможности создать собственную нацию.

Альтернативной является уничтожение».

Теодор В. Адорно, 1950

«Сегодня больше нет антисемитов, все всего лишь понимают арабов».

Фридрих Дюрренматт, 1976

Сионизм есть ничто иное как последняя буржуазная революция современности. Теодор Герцль, чей труд по философии государства и права под названием «Еврейское государство» сделала эту революцию в 1896 году вообще мыслимой, подобно тому, как «Общественный договор» Жан-Жака Руссо в 1762-м сделал возможной французскую, а Давид Бен Гурион, израильский Ленин, являют собой ничто иное как еврейскую версию великих буржуазных революционеров вроде Максимилиана Робеспьера, Сен-Жюста и Дантона. Однако, революция, тем более буржуазная – это не детский утренник, и ценой провозглашения прав человека были гильотина и революционный террор, и, в конце концов, наполеоновские войны против феодально-абсолютистских сил, отказывавшихся принять принцип Нового времени, «Code civil», т.е. обобществление по принципу сделавшихся субъектами индивидов под надзором капиталистического суверена. Дабы гарантировать телесную неприкосновенность, необходимо было казнить короля. В 1789-м году феодальному обществу пришлось уступить место принципу «egalite, liberte и fraternite», а Карл Маркс, который без труда оклеветал это движение как прогресс в сторону «infanterie, kavallerie и artillerie», в то же время признал, что лишь так история человечества приобрела своё специфическое предназначение — разумность. Лишь революционное насилие придало (человеческому) роду отличное от зоологического предназначение. Тем самым буржуазная революция содержала в себе зерно своего совершенно «иного», коммунизма как свободной ассоциации. И в том заключалась диалектика Просвещения, что буржуазия пыталась саботировать прогресс разума за пределы капиталистического обобщения, чтобы превратить провозглашение прав человека в обычное естественное право, а тем самым в антропологию всеобщей конкуренции. Но в 1789-м году этот принцип был атакой на подчинение человека клерикальным и феодальным властям, т.е. собственно формальным началом истории человеческого рода. А всякая великая революция, заслуживающая своего имени, находит и свою контрреволюцию, свою Вендею. Вендея сионистов называется Палестиной, а аncien regime, блок из попов, крестьян и верных королю аристократов, намеревавшийся преградить якобинцам путь, зовётся сегодня PLO, «Исламский джихад», ХАМАС и Хизболла, а кроме того, чтобы заправить исламофашизм по-европейски, щепотка постмодерна, мультикультурализма и левобуржуазного пацифизма.

Несчастьем сионизма было то, что его революция могла быть только несвоевременной, но кроме того что она являет собой буржуазную революцию евреев. Не ясно, что для Израиля обладает более разрушительным эффектом. Т.к. революция сионистов произошла в то время, когда Запад уже давно не только отказался от программы Просвещения, но и в ходе всеобщего кризиса капитала 1929-го года и в форме Германии как «чёрной дыры» капиталистического обобществления радикализовался до того, что стилизировал евреев до «антирасы» и непосредственного антипринципа человечества, чтобы затем в бреду сначала дискриминировать их как воплощение «накопительского капитала», затем преследовать, и, в конце концов, убить их. В форме антисемитизма Германия отозвала прокламацию прав человека. Она сделала это ввиду антисемитизма не только как воплощения экономических, но и политических бредовых представлений: ведь антисемитизм стремился не только к экономическому благоденствию народного коллектива, но и к государству целого народа, к национальному самоопределению гомогенного в себе убийственного коллектива, т.е. к идентичности немцев как расы, как злокачественной природы. Эта попытка при помощи объявления евреев врагами не только присвоить немцам загадку капиталистической продуктивности как их изначальной собственности, т.е. одновременно поглотить и переварить причину того, что суверенная монополия на насилие функционирует, что система приказов и повиновения является столь же неоспоримой, сколь спонтанной, что готовность к жертве и, прежде всего, к убийству становится первой, воплощённой природой человека. Это и было смыслом Нюрнбергских законов: всякое условие, которое якобы определяло, что должно считаться еврейским, было одновременно с этим и попыткой сконструировать «немецкое» и воплотить его в суверене. Фашизм нацистов уничтожал евреев, дабы создать народный коллектив, т.е., в конечном итоге: снять буржуазное общество, из экономического краха которого он произошёл, в некоем подобии государства-муравейника. В этом смысле Гитлер был первым джихадистом, а мудрый наблюдатель вроде Уинстона Черчилля мог ответить на вопрос, чем является книга «Моя борьба», что она служит «новым Кораном» для немцев. Continue reading

Рудольф Рокер: Революционная мифология и революционная действительность

[Вторая часть “ревизионистской” трилогии Рокера. Перевод, опять-таки, уже старый, 10 лет как прошло уже, но для полноты коллекции унёс себе. – liberadio]

Революционный культ и революция

Глядя издали, мы получаем иное впечатление от вещей, чем если бы мы смотрели на них вблизи. У обоих методов есть свои преимущества, но есть и свои недостатки. Если мы посмотрим на ландшафт издали, то мы действительно осознаём взаимосвязь отдельных явлений; мы получаем не фрагменты, а цельную картину. Если мы приблизимся к предметам, то мы хотя и видим их чётче, но теряем общее впечатление, которое может дать нам перспектива; мы не видим, как говорится, леса позади деревьев. Лишь посредством пространственного удаления от предметов мы сможем верно оценить их размеры, их пропорции относительно друг друга; но только когда мы рассматриваем их вблизи, нам представляется возможность оценить их аналитически, т.е. наблюдать их в ходе их развития и оценивать по-отдельности.

То же касается и всех исторических явлений, причём — без исключений. Великие исторические события, как, например, Реформация или Французская революция, создают новые общественные факты, возникающие из переустройства общественных условий жизни. Исторические события, уже принадлежащие прошлому, и которые мы, поэтому, можем оценивать лишь в перспективе, постепенно становятся для нас традицией, и эта традиция в большинстве случаев лежит в основе наших оценок. Но традиция всегда является пёстрой смесью из правды и выдумки, возникающей под воздействием условий, в которых мы живём, и создающей, поэтому, совершенно иную картину, чем люди, пережившие подобный период, его воспринимали. Следовательно, мы часто видим вещи в неверном свете и поэтому часто приходим к представлениям, которые имеют мало общего с исторической реальностью. Это вполне понятно, ибо чем более отдалён от нас исторический период, тем менее мы в состоянии верно оценить отдельные судьбы людей того времени. Мы видим внешние черты картины, героические жесты великих мужей, игравших ведущие роли в той борьбе и, в основном, драматические события, явственно выделяющиеся на фоне исторических событий и бросающиеся, поэтому, в глаза, в то время как мелочи, чьи связи могли бы создать полноценную картину, остаются для нас, большей частью, неизвестными и, следовательно, не оказывают на наши суждения никакого влияния.

Только если мы, как сегодня, сами переживаем катастрофу мирового масштаба, у мыслящих людей обостряется понимание событий прошлого. Их собственное окружение вынуждает их сравнивать то, что происходит сегодня и то, что было. При этом словно пелена спадает с их глаз и они начинают понимать, что они видели многие события прошлого лишь сквозь цветные очки традиции, а поэтому много не понимали или трактовали совершенно неверно. Их собственные переживания делают их более критическими и помогают им глубже исследовать вещи, которых они ранее почти не замечали или принимали как нечто само собой разумеющееся, пока они не стали для них чем-то несомненным, о чём не стоило задумываться. И то, что именно сегодня мы делаем такие открытия, вовсе не удивительно, ибо мы всегда более полно понимаем вещи, когда они становятся нашей судьбой. Личный опыт всегда является более сильным и глубоким, чем самые прекрасные свидетельства, переданные нам другими. То, что человек медленно и напряжённо прорабатывает сам своим собственным мышлением, оставляет более глубокие следы, чем иллюзии, просто принимаемые за правду. Поэтому такие времена как наше, годы проверки, в которые для каждого из нас должно решиться — понял ли он что-либо из событий последних тридцати лет или принадлежит к тем, кто был просто взвешен и найден слишком легковесным.

Я не утверждаю, что традиция сама по себе является вредной и от неё нужно отказаться. Есть традиции, передающие следующим поколениям сокровища мысли и духовные достижения, потерять которые было бы огромным несчастьем, т.к. они являются важными темами нашей личной и общественной жизни. По этой причине они часто вдохновляют последующие поколения столетиями и в высшей степени влияют на духовную жизнь людей, даже более глубоко, чем многим кажется. Но каким бы ни было влияние традиции на последующие поколения, нам всё же не стоит забывать, что это лишь отблески прошлого и уже их возникновение должно было заместить выдумкой те глубокие познания об исторических событиях, которые мы уже утеряли. Именно поэтому традиция зачастую становится культом, затмевающим наше чувство реальности и приводящим нас к желаниям, которые тоже являются лишь выдумкой. Но это приходит нам в голову, когда мы неожиданно и, зачастую, без особой идейной подготовки переживаем великие события, из которых нам приходится понять, что один период нашей истории подошёл к концу, в то время как будущее всё ещё лежит перед нами в тумане, так что мы лишь постепенно понимаем каким путём нам нужно идти, чтобы достичь новой реальности.

Мне пришлось понять это на собственном примере. Рождённый в древнем городе на берегу Рейна, восемь с половиной лет спустя после основания новой Германской империи, возникшей благодаря Бисмарку, ещё в ранней юности я познакомился с социал-демократическим движением, пока я не познакомился с анархическим мировоззрением в 1891-м году. Местность, в которой я родился, была одной из самых демократических в Германии, где в мою молодость воспоминания о революционных событиях 1848-1849 гг. были ещё живы. Я лично был знаком с целым рядом старых революционеров, принимавших в той борьбе активное участие, и восхищался ими в тихом благоговении. К этому присоединялось ещё одно обстоятельство. Во времена моей юности в моём родном городе Майнце царило решительное неприятие всего прусского, но за то откровенная любовь к Франции. Всё, что исходило из Берлина, воспринималось как дурное, в то время как всё, что доходило до нас из Парижа тут же считалось хорошим. В этом большую роль играла традиция Французской революции, под сильным впечатлением от которой находилось немецкое население на левом берегу Рейна. Поэтому легко понять, что мы, молодые социалисты, весьма охотно изучали французскую революционную историю. О себя я могу с точностью сказать, что я уже тогда лучше разбирался в драматических событиях той великой эпохи, чем во многих эпизодах более поздней немецкой истории. Ведь история кайзера Барбароссы и его войн в Италии больше ни о чём нам не говорила, в то время как воспоминания о Великой Французской революции наполняли нас живыми надеждами на будущее, соответствовавшими нашему молодёжному энтузиазму.

И то, что мы придавали великим событиям 1789-го года и Провозглашению прав человека меньшее значение, чем страшным событиям 1793-го года, подразумевалось само собой, т.к. мы воспитывались на марксистских законах и были убеждены, что социализм достижим лишь посредством переходного периода с пролетарской диктатурой. То, что диктатура якобинцев снова пыталась насильственно собрать воедино то, что революция разрушила насилием, мы тогда понимали столь же мало, как и то, что власть гильотины должна была логичным образом привести к власти Наполеона. Всё это стало мне понятно много позже, когда я во время моего изгнания получил возможность глубоко заняться историей, что показало мне, что нас в молодости научили культу революции, который заставлял нас приписывать революции силы, которых у неё не было и не могло быть. Ещё до того, как во мне забрезжило это понимание, Макс Неттлау, занимавшийся этими вещами как историк социальных движений более глубоко, называл культ революции мессианством и объяснял это в своей «Ранней весне анархии» следующим образом: Continue reading

Рудольф Рокер: Опасности революции

[Часть третья «ревизионистской» трилогии. Опять-таки, для полноты коллекции. Такие вещи имеют неприятную тенденцию теряться и исчезать в небытии этого вашего интернета, который, якобы, ничего не забывает. Вот забастовка беженцев в Вюрцбурге в 2013-м году — тоже, всего-то 10 лет прошло, и всё, никто нигде ни сном, ни духом. – liberadio]

В моих обеих последних статьях Открытым текстом» и «Революционный миф и революционная действительность»] я попытался показать, что революция не является универсальным средством, которое может одним махом освободить человечество от всех социальных болезней и недостатков. Это невозможно уже потому, что всякая фаза общественного развития проявляется не за одну ночь, а нуждается в идейной подготовке, которая созревает лишь постепенно, прежде чем она принимает конкретные формы. Да и революция сама не может создать ничего нового; она может лишь примкнуть к определённым представлениям, которые уже каким-то образом отразились в умах людей и теперь ждут лишь возможности, чтобы воплотиться на практике.

Чем глубже эта идейная подготовка, тем лучше удастся революции устранить старые помехи, стоящие на пути развития новых условий жизни; тем легче ей будет выполнять её историческую задачу и расчищать дорогу для перестройки духовных и общественных условий. Но путь, которым она идёт, должен быть опробован и утверждён множеством новых опытов и практических попыток, зависящих от умственной зрелости и понимания людей, которые только и могут решить является ли дорога, которой они идут, действительно подъёмом, а не спуском. Ибо от пути многое зависит, т.к. он должен показать нам, приближаемся ли мы в действительности к новому будущему или просто перекрашиваем старый фасад, который хотя и может затмить глаза, но не сможет породить творческих сил, которые помогут свершиться обновлению общественной жизни.

Революция может ускорить такой процесс тем, что она создаёт ситуации, которые заставляют даже широкие народные массы, едва затрагиваемые идеями в нормальное время, заниматься проблемами времени и вырабатывать своё мнение. Чем более широкие массы будут подвигнуты этим способом к мышлению и под воздействием определённых настроений поставят особые интересы народа во главу своих размышлений, тем основательнее упразднит революция все помехи старого порядка и сможет инициировать лучшее будущее. Это всё, на что она способна, и кто ожидает от революции большего, переоценивает её возможности и возлагает на неё надежды, которых осуществить она не может, т.к. она привязана к соответствующим познаниям людей и может проделать лишь то, что уже приняло форму определённых убеждений в головах народных масс.

Неттлау писал мне однажды во время Испанской гражданской войны, когда закат движения уже чётко обозначился:

«Современная техника может механически ставить всё более высокие рекорды скорости, но мысли и идеи не могут создаваться так просто механически, они должны сначала быть испробованы в долгосрочном опыте и претворены в жизнь. Даже природа не пускается на такие эксперименты; ибо хотя и существуют громадные степи с травой, но орхидеевых полей нет»

Это совершенно верно и особенно важно, что эти слова принадлежат одному из самых выдающихся знатоков социальных движений, бывшему в то же время и одним из самых ответственных историков. Не в последнюю очередь это был культ, возникший позднее вокруг Великой Французской революции, заставивший многих приписывать ей чудесные силы, которыми она никогда не обладала и которые лишь принимались за действительные. Кроме того, мы не должны забывать, что всякая революция, как и всякая насильственная катастрофа в истории, должна постоянно считаться с опасностями, которые легко могут стать роковыми. Ещё во время революции в Англии в 17-м веке и во Франции в 18-м во время борьбы против княжеского абсолютизма развились различные течения, которые не могли договориться друг с другом ни о средствах, ни о целях революции, что, в конечном итоге, привело к тому, что они поставили свои особенные интересы выше общих интересов народа. Концом было то, что в обеих странах к власти пришло самое сильное и самое бессовестное течение и уничтожило все другие, чтобы утвердить у власти самолично. Continue reading

Ирак: Свержение одной диктатуры

Томас фон дер Остен-Закен (23.3.23)

г. Сулеймания, иракский Курдистан

Двадцать лет назад в Ирак вступили первые части ведомых США и Великобританией Международных коалиционных сил, чтобы, как было официально заявлено, уничтожить оружие массового поражения Саддама и ослабить аль-Каиду. Оружие это так и не было найдено, а аль-Каида вследствие интервенции, скорее, даже среднесрочно укрепила свои позиции. Третьей целью было вызвать в Ираке смену режима.

Что касается первых двух целей, то дать им сегодня оценку представляется довольно простым делом: Даже если бы Саддам, останься он у власти и возобнови он свою программу по производству оружия массового поражения, если бы у него была такая возможность, война эта была бы полным фиаско. Остаётся лишь третья цель, которая не стояла на самом верху в списке приоритетов внешней политики США, но привёдшая к довольно необычному по тем временам союзу между американскими неоконсерваторами и горстью левых вроде Пола Бермана или Кристофера Хитченса. Все они приветствовали свержение одного из самых жестоких из всех диктаторов современности и надеялись на демократизацию Ирака.

Если бы сейчас был 2005- год, а не 2023-й, т.е. вторая, а не двадцатая годовщина начала войны, то можно было бы со спокойной совестью заявить, что трансформация Ирака после свержения Саддама прошла, в целом, по плану. Даже если остались коррупция, непотизм и нищета, а соседние страны, прежде всего Иран, обладали огромным влиянием, то институты и конституция показали себя на удивление стабильными. Ни одна из партий больше не ставили демократическую систему страны под сомнение, Иракский Курдистан был признан федеральным округом и, по крайней мере, в сравнении с почти всеми странами-соседями в Ираке существовала довольно обширная свобода прессы и мнения. Армия подчинялась парламентскому контролю и больше не угрожала другим государствам, в то время как избираемые правительства приходили и уходили.

В сегодняшнем Ираке больше не является редкостью, что молодые женщины сидят в кафе и курят кальян. Жизнь при диктатуре Саддама они знают только по рассказам, в 2003-м году они были ещё детьми. Для них то, что было горькой реальностью для их родителей, должно казаться невозможным: ежедневный террор иракских спецслужб и постоянный страх, который в 1989-м году заставил Канана Макия назвать своё исследование о баасизме «Republic of fear». Хотя они наверняка знают о сотнях тысяч убитых, которых режим закапывал в братских могилах и которые на сегодня были эксгумированы лишь отчасти. Наверняка они слышали и о газовых атаках на курдские города, но всё это едва ли играет какую-то роль для нового поколения. Короче, многое из того, но что надеялись в 2003-м году, сегодня достигнуто.

Но можно было бы наполнить целые библиотеки исследованиями о том, что пошло не так после 2003-го года: как могло дойти до вооружения восстания в «суннитском треугольнике», как чуть не дошло до гражданской войны между шиитскими группами и суннитами и как потом из одного объединения старых баасистов и аль-Каиды могло возникнуть «Исламское государство» (ИГ) и совершать свои неописуемые преступления во имя Аллаха.

Под впечатлением от происходившего после 2003-го года легко забывается то ликование, царившее поначалу в большей части Ирака, пока войска коалиции всё более приближались в Багдаду, почти не встречая сопротивления на своём пути. Тогда один член центрального комитета Иракской коммунистической партии сказал в интервью газете jungle world: «Мы все были счастливы, что Саддам Хусейн, против которого мы так долго боролись, был наконец-то свергнут и нам представился шанс для нового начала». ИКП до этого, в отличие от большинства других оппозиционных партий, отвергала войну. После свержения Саддама повсюду в иракском Курдистане висели портреты Джорджа В. Буша и Тони Блэра. Continue reading

Разрушение государства посредством марксизма-аньолизма. Йоханес Аньоли в беседе с Йоахимом Бруном

идывоевале! Один, Йоханнес Аньоли (22.2.1925 — 4.5.2003) сопляком призвался в итальянскую армию и воевал на стороне фашистов против югославских партизан, пока не попал в плен и не остался жить в ФРГ; другой, Йоахим Брун (30.1.1955 – 28.2.2019), будучи юным маоистом, призвался в бундесвер и до конца жизни хранил удостоверение водителя танка на случай революции. А потом, спустя десятилетия, они встретились и по-дедовски, хихикая, перетёрли о практически всём на свете: о философии, марксизме, рабочей автономии, о боге и, конечно, о социальной революции и коммунизме. Оба деда, я должен признаться, значат для меня много. Именно поэтому именно этот разговор, именно сейчас. Лично знаком я был только с Бруном, но из нашего поверхностного знакомства ничего стоящего не развилось, о чём я жалею, но мне кажется, что виной тому не мой, а «чей-то ещё» говённый характер. Как бы там ни было, дидывоевале, придётся и нам. – liberadio]

Йоахим Брун (Б.): Ленин как-то ответил на вопрос, чем должны заниматься революционеры в нереволюционные времена, мол, им необходимо упражняться в «терпении и теории». Ты же, напротив, сказал, что необходимы терпение и ирония. Не является ли это методом, пусть и в определённых рамках, приспособиться? Как получается, что ты, с одной стороны, омытый всеми водами диалектики враг государства, а, с другой стороны, тебя обхаживают все — от фонда им. Ханнса Зайделя Христианско-Социального Союза вплоть до Вальтера Момпера, настолько, что журнал «Штерн» выставил тебя на обложке выпуска, посвящённого двадцатилетию 68-го года, придворным шутом революции? Ирония возобладала над теорией? Вот так ты устроился?

Йоханнес Аньоли (А.): Почему бы и нет? То, что революционер всегда и повсюду должен ходить с угрюмой мордой, это — застарелая центарльноевропейская традиция, совершенно неподходящая к тому образу, которому должен соответствовать аутентичный революционер. Не обязательно быть иезуитом, якобинцем или большевиком просто потому, что ты собираешься разрушить государство. Настоящий революционер должен всегда сохранять какой-то остаток иронии и самоиронии. Коммунизм важен, но и оссобуко не помешает. То, что я знаком с широким спектром людей, от фонда им. Ганса Зайделя до Момпера, мне не мешает. Контакт с фондом произошёл после приглашения — и это был первый и последний раз, когда мне там были рады; а Вальтер Момпер посещал мои семинары и затем, что вполне относится к человеческой свободе, сделал из моих рассуждений неверные выводы.

Б.: Левым сейчас нужно выступить против нацоналистической склонности немцев к морализаторству и запрета курения. В конце концов, коммунизм — это не о воплощении прекрасного, истинного, хорошего принципа, а об оссобуко для всех. Но меня интересует ирония. Нея является ли она юморным вариантом скепсиса? Я помню, Эккехард Крипендорф (немецкий либертарный политолог, 1934-2018 гг. – liberadio) как-то поздравил тебя в газете «taz» словами: «Аньолисту стукнуло 60». Что ты будешь делать, если встанет вопрос об организации? Ты организуем?

А.: Нет, я не организуем. А в «taz», в общем-то, должно было ещё стоять — и если не стояло, то я это сейчас восполню, что в тот момент, когда марксизм-аньолизм, который я представляю, станет программой какой-либо группы, я тут же, так сказать, выйду из своей собственной теории. Что касается организации, то я, странным образом, всё-таки кое-что создал или помог создать: «Ноябрьское общество» и «Республиканский клуб» (организации, входившие в конце 1960-х в т.н. «Внепарламентскую оппозицию» – liberadio) в Берлине. Все остальные организации, в которых я состоял, всегда выгоняли меня через два-три года.

Б.: Ты даже в СДПГ был самоироничным членом?

А.: Да, и через три или четыре года меня снова исключили. Вступил я в 1957-м году, а в 1961-м я снова был свободен.

Б.: Как ты вообще додумался до того, чтобы стать социал-демократом?

А.: Это было нетрудно. На выборах в Бундестаг в 1957-м Аденауэр получил абсолютное большинство. А мы сидели в Тюбингене и считали, что нужно что-то предпринять против превосходящих сил ХДСГ. Так, в 1957-м я вступил с СДПГ, в 1958-м начались дискуссии о Годесбергской программе, а затем я стал членом рабочей группы в Тюбингене, целью которой была разработка антипрограммы. Тогда мы работали вместе с ССНС, существовал альянс СДПГ-ССНС. В этой группе состояла и ассистентка Эрнста Блоха, переехавшая вместе с ним из Лейпцига в Тюбинген. Мы подали наш проект программы на Годесбергском съезде партии — вместе со всеми другими проектами, включая проект программы Вольфганга Абендрота из г. Марбурга. Я, кстати, был делегатом на съезде в Годесберге. (…)

Б.: …Касательно берлинской дискуссии о правах человека у меня возникло ощущение, что ты охотно отклоняешься о твоей «основной линии». Ты сформулировал её в статье «От критики политологии к критике политики», но часто занимаешь двойственную позицию, когда ты, с одной стороны, нахлобучиваешь политологам критику политики, а с другой стороны, возражаешь как политолог тем, кто занимается критикой политики, и читаешь им лекции о наследии буржуазного Просвещения.

А.: Совершенно верно. Потому что я, в любом случае, считаю непродуктивным, когда в споре с консерватором, социал-демократом или любым другим представителем буржуазного государства аргументируют фундаменталистски. Я, скорее, придерживаюсь мнения, что необходимо сражаться оружием противника. Паушальное, категорическое, чуть ли не категориальное отрицание может помочь выйти победителем из диспута, но делу это не поможет.

Б.: Ирония как разрушение консенсуса изнутри, т.е. имманентная критика?

А.: Нет, не имманентная, а изнутри, это кое-что другое. Имманентная критика означает, что ты за систему.

Б.: Нет, имманентная в смысле Критической теории, т.е. когда нужно предположить, что в объекте содержится некий остаток объективного разума, и предположить это в виду самозащиты, как уверенность в некоем общем, которое должно защищать критика от патологии, от превращения в кверулянта. Но предполагать обладание объективной разумностью за капиталом и его государством, как это делают марксисты — это проекция, идеология…

А.: Это — противоречия… Continue reading

О военной стратегии в революционной войне

Военные примечания к так называемой «теории революции»

Йорг Финкенбергер

1.

Так же как не существует теории общества, нет и теории революции. «Даже если бы социология была наукой, то понятие революции осталось бы для неё недоступной» (Г. Ландауэр, «Революция», 1907); все теории общества были опровергнуты, самое позднее, революциями. Революционная теория общества и даже «теория революции» является чем-то невозможным, и как будто была специально придумана ради необходимого осознания этого факта. Общество, однако, можно понять, только исходя от революции; но пытаться обзавестись теорией революции именно поэтому является праздным занятием.

Когда и почему происходят революции? Кто делает, если угодно так выразиться, революции? И что определяет их исход, т.е. какая партия в конце одерживает победу и почему? Если на эти вопросы нельзя дать хотя бы общие ответы, то ничего не выйдет и из «теории революции». Для этого было бы необходимо знать, из каких компонентов, так сказать, состоит общество и в каком отношении они находятся по отношению друг к другу, и по каким причинам они готовы терпеть или не терпеть какие условия, т.е. на что они готовы пойти, чтобы эти условия изменить. Но как это можно знать, если они и сами этого не знают?

Но что можно знать — это то, что ни одна революция до сих пор не устранила самого этого обстоятельства. Ведь и в самом деле, победу всегда одерживала какая-либо партия. Ни одна революция ещё не привела к такому результату, который больше не нуждался бы в революции, а был бы в состоянии самостоятельно и свободно изменять свои внутренние отношения; т.е. к обществу, члены которого понимали бы эти отношения. Как из революции может родиться общество, которое мы, краткости ради, назовём тут бесклассовым и безгосударственным? Т.е. как общество во время революции может защититься от власти тех или иных революционных организаций, стремящихся установить собственный режим — разумеется, от имени революции?

В этот крайний переломный момент судьба общества решается посредством насилия. Но насилие является не внешним фактором по отношению к обществу, а само обладает общественными формами и предпосылками. Эту роль оно играет только потому, что общественные отношения не обладают внутренней правдой и сознанием; потому, что они сами поддерживают своё существование только благодаря насилию. Рассмотрим же общий вопрос общества, исходя из насилия, и наоборот — вопрос насилия, исходя из проблематики «прозрачно-рациональных» общественных отношений.

2.

«Восстание старого типа, уличная борьба с баррикадами, которая до 1848 г. повсюду в конечном счёте решала дело, в значительной степени устарела. Не будем создавать себе на этот счёт иллюзий: действительная победа восстания над войсками в уличной борьбе, то есть такая победа, какая бывает в битве между двумя армиями, составляет величайшую редкость. (…) Итак, даже в классические времена уличных боёв баррикада оказывала больше моральное воздействие, чем материальное. Она была средством поколебать стойкость войск. Если ей удавалось продержаться до тех пор, пока эта цель бывала достигнута, — победа была одержана; если не удавалось, — борьба кончалась поражением. (…) Но с тех пор произошло много ещё и других изменений, и всё в пользу войск». (Ф. Энгельс, Введение к «Классовая борьба во Франции» К. Маркса, 1895)

В некотором смысле иронично, что это «восстание старого типа» большей частью черпало свою энергию из воспоминаний о первой Французской революции; не столько воспоминаний о штурме Бастилии, но о торжественно называемых «Journées» отдельных парижских бунтов, в ходе которых радикализовалась революция — штурм Тюильри 10-го автуста 1792 года, восстание 31-мая 1793 года против жирондистов. Эти и тому подобные акции послужили с тех пор Баунаротти и бланкистам примером для х планов, и эти планы периодически терпели жесточайшие поражения, если отсутствовали их предпосылки. А к этим предпосылкам относятся и планировка, и управление, и использование такими людьми как тогдашний министр правосудия Дантон, т.е. они могут быть успешными только в качестве насильственных методов интриги внутри государственного аппарата, как тайные государственные дела, т.е. путчи в широком смысле этого слова.

Июньское восстание 1884-го года показало, чем такие акции заканчиваются посреди революции, если они в тайне не пользовались поддержкой какой-либо части государственного аппарата. И со времён восстания Коммуны в 1871-м было ясно, что армия даже тогда не теряет своей «стойкости», если ей приходится сравнять с землёй добрую часть столицы. И даже те революции, которые являются масштабными, мирными и популярными у населения, когда солдатам в дула ружей суют цветы — такие революции либо не заходят далеко, ограничиваются свержением особо неспособного начальства, либо раскалываются в своём дальнейшем ходе вплоть до гражданской войны.

Во Франции 1968-го и в Египте 2011-го года большинство осталось на стороне правительства. Там же, как в Иране в 1979-м, от правительства откалывает правое крыло, первый акт революции — свержение правительства – становится проще, но по этой же причине все последующие акты — тем более катастрофичней. Ведь эта борьба происходит даже не между «классами», ибо классы не имеют каких-то раз и навсегда установленных интересов, их сначала нужно найти, причём в отношении к другим классам. Поэтому, если это ещё можно так описать, в каждом классе друг другу необходимо противостоят различные фракции; т.к. существуют самые разнообразные отношения между классами, но никакого критерия, чтобы оценить их объективную правильность. Continue reading

Призрак неуслышанных классов

[Патернализма и профессионального левачества вам в хату. – liberadio]

Борьба за гнев неуслышанных классов является решающим политическим вопросом нашего времени.

Славе Кубела

Призрак бродит по миру. Это – не призрак коммунизма, и пугает он не только правящий класс. Когда он появляется, он появляется неожиданно. Политические левые тоже периодически пугаются его мощи. У него множество ипостасей.

Иногда он выходит на сцену в виде небольших групп, иногда – огромными массами. Иногда он исполнен нигилистической жестокости, а иногда он внушает живым своей воинственностью надежду. И всегда когда, его постепенно снова забывают, он проявляется в новом уголке мира, неутомимый, ищущий, непонятный.

Призрак, о котором я говорю – это призрак взрывного политического насилия. С финансовым кризисом 2008/09 годов начался цикл ожесточённой борьбы и феноменов, который длится до сих пор. К мену относятся, среди прочего, исламистские теракты, правоэкстремистские нападения, так называемая «Арабская весна», уличные сражения в Чили, восстания в Тоттенэме и французских пригородах, протесты «жёлтых жилетов», глобальный протест улиц после убийства Джорджа Флойда или различные «ковидные бунты».

Фактом является то, что в перечисленном выше есть существенные политические различия, существует соблазн поставить левую и правую борьбу на одну ступень. Но с другой стороны – повсюду двигателем этих являений служит ярость, а с Панкраджем Мишра (Pankraj Mishra) можно только согласиться, когда он говорит об «эпохе гнева». (1) Более того, этот гнев тут и не собирается уходить, и левым лучше начинать понимать его.

Важную подсказку в понимании общественного гнева и насилия дал Мартин Лютер Кинг, когда он заметил, что насильственные выступления или бунты следует понимать как «Languages of the unheard». То, что люди, которых постоянно не слышат или постоянно игнорируют, используют насилие, с одной стороны понятно, ибо зачем нужно коммуникативное действие, если оно остаётся безрезультатным? С другой стороны, одновременно с этим возникает и вопрос, как возникла эта молчаливая социальная констелляция в обществе, поверхностно понимающем себя как «медийное», «коммуникативное» и «информационное»?

Политическое невежество

Для начала: сомнения в демократическом содержании гражданско-республиканских систем левые формулировали всегда. Стоит только вспомнить «Трансформацию демократии» Йоханеса Аньоли. (2) Посему и сформулированный Колином Кроучем в 2004-м году и с тех пор широко дискутируемый тезис, что мы живём в постдемократическом мире, в принципе не нов. (3) Но он, тем не менее, подчёркивает упадок политической коммуникации во времена неолиберализма. Маргарет Тэтчер своевременно его обозначила, когда она категорически заявила: «There is no alternative», а Ангела Меркель неявно обновила его, когда говорила о необходимости «соответствующей рынку демократии». Continue reading

Оммаж Симоне Вейль: «…решиться представить себе свободу»

Считается, что она была всем понемножку: марксисткой, анархисткой, интеллектуалкой, резко критиковавшей марксизм с анархизмом, политической философиней, дочерью среднего класса, неквалифицированной фабричной рабочей, еврейкой, гностической католичкой, феминисткой, пацифисткой и воинственной антифашисткой. Вероятно, она могла всем этим быть, причём одновременно, именно потому, что не хотела быть ничем из вышеперечисленного. Ничем исключительно. На это надо решиться. Может быть, в этом и кроется причина тому, что Вейль интересна лишь немногим. Католики тянут её на свою сторону, анархисты — к себе. Одни считают, что где-то в её довольно короткой жизни можно определить некие «переломные моменты», после которых она отдалилась от социал-революционной деятельности и ушла в религиозное созерцание; другие же, наоборот, подчёркивают «последовательность»: христианская этика не противоречит активной деятельности на стороне всех угнетённых. Образованная публика периодически вспоминает о ней: уже давно считается нормальным, время от времени (само)иронично вспоминать о мёртвых революционерах и других полоумных, которые в конце 1960-х воодушевляли неспокойную молодёжь. Иногда ей пользуются как Альбером Камю, ради самоубеждения, что образованная публика, де, стоит на верной стороне баррикад, не вдаваясь в подробности, что это за баррикады и насколько это серьёзно. (1) Философский курьёз, «красная дева», этакий женский Ницше, сумасшедшая и, в конечном счёте, совершенно бесполезная. Лично меня Симона Вейль заинтересовала много лет назад, и мне кажется приемлемым поинтересоваться у столь непрактичной персоны об общественной практике и вне юбилеев и круглых дат.

Биография Вейль изучена достаточно хорошо, при достаточном интересе не составит особого труда получить относительно полную картину её жизни в историческом контексте. Поэтому я ограничусь лишь общей информацией. Симона Вейль родилась в 1909-м году в обеспеченной еврейской семье в Париже, получила отличное образование и стала, в конце концов, преподавательницей философии. Интересовалась политикой и общественными конфликтами, часто выступала с поддержкой борьбы рабочих и безработных, что и принесло ей прозвище «красной девы». Она была участницей анархистских кружков и революционно-синдикалистских профсоюзов, читала коммунистические газеты, спорила с Троцким и де Бовуар. «Опыт показывает, что революционная партия, по формуле Маркса, вполне может завладеть бюрократическим и военным аппаратом, но не может его разбить. Для того, чтобы власть действительно перешла к рабочим, они должны объединиться, но не вдоль иллюзорных линий, возникающих из собрания одинаковых мнений, а вдоль реальных связей сообщества, возникающих из функций производственного процесса», писала Вейль в начале 30-х годов, выступая против устремлений Коминтерна подчинить себе профсоюзы. В то же время она придерживалась глубоко индивидуалистской позиции: «Вспомним же, что высшую ценность мы приписываем индивиду, не коллективу. (…) Только в человеке, в индивиде, мы находим намеренность и силу воли — единственные источники эффективного действия. Но индивиды могут объединять свои действия, не теряя при этом своей независимости».

Где-то в 1933-м она отдаляется от слабеющего синдикалистского движения и становится — не в последнюю очередь после прихода к власти в Германии Гитлера при тихом содействии социал-демократов и Коминтерна – всё более скептичной, что касается политики вообще. Continue reading

Эрнст Нолте: «Фашистские движения 20-ого столетия. Франция»

[И ещё старья вам. Да-с, было и такое, в общеобразовательных целях. Снова с yaroslavl.antifa.net. Вот Нольте кто-то догадался заархивировать, а Штернхеля, на ту же тему французского фашизма и профсоюзого движения, нет. Пойди пойми… – liberadio]

Консервативные партии или тенденции существовали во второй половине 19-ого столетия во всех государствах Европы, и многие из них могли переплюнуть правительства конституционных или даже абсолютных монархий в энергичности их выступления за традиции и против революции. Но только во Франции могла возникнуть группа, исполненная радикальнейшей вражды к государственной форме, т.к. казалось, что эта форма государства представляла собою переворот и готовила путь для его самого радикального проявления, ибо только во Франции была демократическая республика. Эта принципиальная вражда должна была принять форму ройализма, т.к. во Франции существовала только одна традиция, не происходившая от Французской Революции, собственно монархистская. Одновременно она должна была быть нео-ройалистской, если не хотела с самого начала оказаться на стороне проигравших. Поэтому она должна была впитать элементы революционной традиции и, следовательно, понимать монархию не легитимно, но функционально, церковь – не как сакральный, а как организационно-технический инструмент. Затем она должна была, как минимум, стремиться к взаимопониманию с самой молодой общественной силой, с рабочими, и одновременно развивать такую организацию и технику нападения, которые давали бы ей шанс на успешное применение насилия. Все эти признаки подходят «Action Francaise». Эта группа была основана в 1899 Генри Важо и Морисом Пуйо в бурях дрейфусской аферы. Эта группа вскоре попала под влияние Шарля Маурра. Она развила до начала войны связную доктрину, бывшую радикально-консервативной и именно поэтому революционной. Она создала в виде «Camelots du Roi» боевые отряды, которые смогли добиться насилием победы в схватках в Латинском Квартале. Группа создала партийную школу и партийное издательство и располагала с 1908 года, ежедневной газетой, пользовавшейся самым дерзким и беспардонным языком из всех печатных органов Франции. Эта группа искала сближения с революционным синдикализмом и нашла его, увлекая одно время за собой не кого-нибудь, а самого Жоржа Сореля. Тем самым она заняла в разноплановой игре политических сил Франции позицию, которую невозможно ни с чем спутать; и если можно было сказать, что и такие явления, как бонапартизм или болангизм, объединили в себе консервативные и революционные черты, то она всё же отчётливо отличалась от них фанатизмом, с которым она обвиняла «протестантов, евреев, масонов, метеков» во всех грехах и видела в перевороте не столько путь к восстановлению, но к основанию заново освобождённой от опасностей традиции.

То, что Аксион Франсез перед первой Мировой войной предвосхитила определённым образом фашизм и не только идеологически, ничем не подтверждается лучше, как фактом, что из всех многочисленных конструкций, которые французские левые называли фашистскими, некоторые важнейшие вышли из Аксион Франсез как из матрицы, и что они могли переплюнуть своё происхождение лишь в определённых внешних проявлениях, а в реальной действенности оставались всегда позади. Это касается в первую очередь “Faisceau des combattants et des producteurs” (Союз солдат и рабочих) Жоржа Валуа, который зачастую рассматривается как «первая фашистская группировка Франции». Continue reading