Л. Кофлер: Марксов и сталинистский марксизм (1954-55)

[Передознулся я немного этим вашим анархизмом, кароч, а посему — нате вам остатки былого весёлого времяпрепровождения в моём безработном 2024-м. Кофлер (1907-1995) — родившийся на территории теперешней Украины австрийский философ и социолог, антисталинист, «лукачианец», автор бомбического исследования о буржуазной и социалистической бюрократии и совершенно угарных воспоминаний о жизни в ГДР. В 1950-м порвал с Социалистической единой партией и был вынужден бежать в ФРГ, опередив тем самым самого Блоха на несколько лет. Так что — вот. Enjoy! – liberadio]

I) Пропедевтика к различению позиций

Едва ли какая-либо другая теоретическая система испытала на себе судьбу быть неправильно понятой как сторонниками, так и противниками, как марксизм. Не желая вдаваться здесь в историю «критического», неверного толкования марксизма, отметим лишь, что мы вступили в эпоху новых недоразумений, вызванных искажением этой доктрины победившим на Востоке «марксистским» сталинизмом, а также, к сожалению, дискуссиями, хотя и в основном позитивными, которые начались в 1920-х годах в заинтересованных научных кругах по поводу ранних трудов Маркса, были прерваны при Гитлере и возобновились в последние годы. Мы не рассматриваем здесь последнее явление. Достаточно сказать, что одним из самых удивительных результатов этой дискуссии стало обвинение Маркса не в заумном материализме, а в преувеличенном гуманистическом и антропологическом идеализме, с заметной тенденцией одновременно принимать некоторые его социологические «материалистические» взгляды как значимые для социологии (ср. посвящённые Марксу конференции академий при протестантской церкви).

Но традиционное «материалистическое» заблуждение, которое, в свою очередь, принимало самые разные формы, не было преодолено, а продолжает преследовать умы, в частности, университетских преподавателей, из которых мы приведём лишь два примера (из соображений компактности). Профессор Боченски, преподающий в Женевском университете, утверждает: «Согласно историческому материализму, всё содержание сознания зависит от экономических потребностей» («Современная европейская философия», с.81).

Это определение не имеет ничего общего с марксистской точкой зрения; более того, при ближайшем рассмотрении оказывается, что оно вообще немыслимо. Для Маркса «экономические потребности» не оказывают никакого влияния на формирование содержания мысли, а только общественные отношения, которые он называет «материальными», поскольку, по его мнению, они являются результатом явления труда — которое само по себе очень сложно и опирается на сознание — и, кроме того, выражают то, что, в отличие от непрактичного «идеального», обычно называют сферой «практики». Для того чтобы подкрепить свою точку зрения цитатой, которая ясно подчёркивает ошибку Боченски, следует привести следующие слова Маркса: «Экономические эпохи различаются не тем, что делается, а тем, как…» («Капитал», том I).

Мы видим, что даже в отношении «материальной» сферы Маркс отстраняется от идеи, что «что» экономической деятельности, служащей для удовлетворения «потребностей», определяет характер социальных эпох; скорее, решающим остаётся «как» процесса труда и основанные на нем межличностные отношения. Continue reading

Маргиналии к теории и практике (1969)

[Вероятно, продолжение размышлений о соотношении теории и практики, обрисованных в «Пораженчестве», которое, как известно, не о пораженчестве. Отчаянные иррациональность и бессмысленность студенческих протестов 1968-го года, которые описывает Фёдор Визегрундович, отчётливо напоминают регресс захватов университетских кампусов во имя «палестинского дела» в США и Европах. – liberadio]

Теодор В. Адорно

1

Насколько вопрос о теории и практике зависит от вопроса о субъекте и объекте — объясняется при помощи простого исторического размышления. В то самое время, когда картезианское учение о двух субстанциях ратифицировало дихотомию субъекта и объекта, практика впервые была представлена в поэзии как сомнительная из-за её напряжённых отношений с рефлексией. При всем своём рьяном реализме чистый практический разум так же беспредметен, как и мир, становящийся для мануфактуры и промышленности лишённым качеств материалом для обработки, который, в свою очередь, нигде не легитимирует себя, кроме как на рынке. Хотя практика обещает вывести людей из замкнутости на себя, сама она всегда была замкнутой; поэтому адепты практики неприступны, объектоцентричность практики подорвана a priori. Можно, конечно, спросить, не является ли всякая доминирующая над природой практика, всё ещё мнимой практикой в своём безразличии к объекту. Она также наследует свой иллюзорный характер от всех тех действий, которые продолжают использовать старый насильственный жест практики. С первых дней его существования американский прагматизм справедливо обвиняли в том, что он присягает существующим условиям, провозглашая своим критерием практическую полезность знания; нигде больше практическая полезность знания не может быть проверена. Но если теория, которая занимается Общим, если она не должна быть напрасной, в конечном счёте прикована к своей полезности здесь и сейчас, то с ней происходит то же самое, несмотря на веру в то, что она избегает имманентности системы. Теория избежала бы этого, только если бы сбросила с себя столь угодно модифицированные прагматистские оковы. У Гёте Мефистофель проповедует ученику, что вся теория суха; это предложение с самого первого дня было идеологией, обманом на счёт того, сколь мало зелени на древе жизни, которое посадили практики и которое дьявол на одном вдохе сравнивает с золотом; сухость теории, со своей стороны, служит функцией лишённой качества жизни. Не должно существовать того, с чем нельзя справиться; даже мысли. Субъект, отброшенный назад, отделённый от своего Другого пропастью, не способен к действию. Гамлет — это на столько же предыстория индивида в его субъективной рефлексии, на сколько и драма индивида, парализованного в действии этой рефлексией. Самовыражение индивида по отношению к тому, что не похоже на него, ощущается как неадекватное ему, и он не может его реализовать. Чуть позже роман (как литературная форма) описывает, как индивид реагирует на ситуацию, которую неправильно называют словом «отчуждение» — как будто в доиндивидуальную эпоху существовала близость, которую невозможно ощутить иначе, чем посредством индивидов: животные, по словам Борхардта, представляют собой «одинокое сообщество» — с псевдоактивностью. Безрассудства Дон Кихота — это попытки компенсации выходящего из под контроля Другого, феномены реституции в психиатрических терминах. То, что с тех пор считалось проблемой практики, а сегодня вновь встаёт перед вопросом о соотношении практики и теории, совпадает с потерей опыта, вызванной рациональностью вечно тождественного. Там, где опыт блокируется или вообще перестаёт существовать, практика оказывается повреждённой, а значит, желанно, искажённо, отчаянно переоценённой. Таким образом, проблема практики переплетается с проблемой познания. Абстрактная субъективность, в которой завершается процесс рационализации, может, строго говоря, делать так же мало, как и трансцендентальный субъект, которому можно приписать то, что ему приписывается — спонтанность. Поскольку картезианская доктрина о несомненной определённости субъекта — и описывающая её философия кодифицировали исторический итог, констелляцию субъекта и объекта, в которой, согласно античному топосу, только неравный может распознать неравного, — практика приобретает некую иллюзорную черту, как будто она не пересекает пропасть. Такие слова, как «суета» и «суматоха», очень точно передают этот нюанс. Иллюзорная реальность некоторых практических массовых движений 20-го века, ставшая самой кровавой реальностью и всё же находящаяся по сенью не вполне реального, иллюзорного, имела свой час рождения, когда впервые прозвучал запрос на поступок. Если мышление ограничивается субъективным, практически применимым разумом, то Другое, ускользающее от него, коррелятивно относится ко все более бесконцептуальной практике, не признающей никакой меры, кроме самой себя. Буржуазный дух, столь же антиномичный, как и поддерживающее его общество, объединяет в себе автономию и прагматическую враждебность к теории. Мир, который стремится быть просто реконструированным субъективным разумом, должен постоянно изменяться в соответствии с тенденцией к экономической экспансии, но при этом оставаться тем, что он есть. В мышление купируется то, что его затрагивает: особенно теория, которая хочет большего, чем реконструкция. Необходимо создать такое понимание теории и практики, которое не разделяло бы их так, чтобы теория становилась бессильной, а практика — произвольной, и не порывало бы с исконно буржуазным приматом практического разума, провозглашённым Кантом и Фихте. Мышление — это делание, теория — форма практики; обманчива лишь идеология чистоты мышления. Оно имеет двойственный характер: оно имманентно детерминировано, строго и в то же время является необходимым реальным способом поведения посреди действительности. В той мере, в какой субъект, мыслящая субстанция философов, является объектом, в той мере, в какой он попадает в объект, он также заранее практичен. Однако иррациональность практики, которая всегда одерживает верх — её эстетическим архетипом являются внезапные случайные действия, через которые Гамлет реализует задуманное и терпит при реализации неудачу, — неустанно возрождает видимость абсолютной разделённости субъекта и объекта. Там, где объект обманным путём выступает перед субъектом как нечто абсолютно несоизмеримое, коммуникация между ними становится добычей слепой судьбы. Continue reading

Форма товара и форма мысли

Введение в основные идеи Альфреда Зон-Ретеля

[Очередной «blast from the past», извинити. Дальман умер в 2017-м году. Может, пригодиться нам парадоксальным образом в грядущем крестовом походе против интеллектуализма. А может, и нет. Диалектика, ну, вы ж понимаете? Из Зон-Ретеля на русском есть, кажется, только «Идеальные поломки» почему-то: пасторальные зарисовки о специфическом итальянском распиздяйсте и пердящих ослах. Любителям Беньямина наверняка понравится. А вот на что другое переводчиков, видимо, не нашлось. Даже на «Экономику и классовую структуру немецкого фашизма», хотя, казалось бы… Переведены, как выяснилось, полторы книги Эрнста Блоха, зато публикация псевдомногозначительных тавтологий нациста Хайдеггера идёт в РФ промышленными темпами с конца 90-х. Какой режим, такая ему и философия, победобесие как бытие к смерти. A мы тут удивляемся, почему у людей член Мамлеевского кружка и шиитский мракобес, Гейдар Джемальисламский мистик-анархист, hijab is empowerment (с вариациями), а «Тело и власть» – ебать, новое слово в либертарной мысли. Конъюнктура Ильина в РФ же никого не удивляет, верно? Хоть Канта у фрицев недавно отжали и на том спасибо «дедамвоевалям». – liberadio]

Манфред Дальман, 1999

Подход, с помощью которого я попытаюсь выразить основную идею Зон-Ретеля, содержится в цитате, выражающей его уникальную позицию внутри марксизма: «Если марксизму не удастся снять с вневременной теории истины почву господствующих естественнонаучных доктрин познания, то отречение от марксизма как точки зрения — это просто вопрос времени».

Я хочу лишь кратко остановиться на историко-эмпирическом, т.е. временно-аналитическом подтексте: стоило бы отдельно исследовать, имеет ли тот факт, что сегодня марксизм уже практически никем не представлен как исходная точка мышления, свою глубинную причину не столько в отречении советского марксизма, сколько в том, что даже марксизм, как он присутствует, например, в Критической теории Адорно, не сумел «выбить почву из-под господствующих естественнонаучных доктрин знания».

Так обстоит дело со связью между марксизмом и естествознанием. Рискуя показаться дерзким, я должен попросить вас подождать ещё немного, прежде чем я перейду к Зон-Ретелю, когда я утверждаю, что все, что сегодня понимается наукой, является докритическим — и это «докритическое» является просто другим термином для докантовского, а это, в свою очередь, просто другой термин для того, что Кант называл догматическим. Итак, я утверждаю, что Кант доказал, что современная наука «неистинна», поскольку она не сделала того шага, который сделала его эпистемология. В этом содержится, казалось бы, самонадеянное утверждение: а именно, что все философии и точки зрения до Канта были неопровержимо доказаны им как ложные. В подтверждение этого предположения я могу сослаться на самого Канта, который нигде в своих работах не оставляет сомнений в том, что для него все философы и мыслители до него были догматиками, и что он первым преодолел этот догматизм. Но кто же всерьёз воспринимает такую самооценку философа; ведь каждый философ претендовал на звание величайшего, и, я считаю, тот, кто не думает так о себе как о философе, просто не соответствует своему призванию. Но самооценка Канта, как будет показано далее, не основана на переоценке собственных возможностей, а абсолютно обоснована.

Кант и трансцедентальный субъект

Когда я утверждаю, что вся наука, не только в той мере, в какой она преподаётся в университетах, но и стала частью обыденного сознания, сегодня — за редким исключением — является докритической, то я утверждаю не что иное, как то, что господствующая научная форма мышления, та форма мышления, которая доминирует во всём, по-постмодернистски говоря, обещственном дискурсе как экономическая или инструментальная рациональность, игнорирует те идеи, которые Кант высказал, когда имел дело с естественными науками. Я лишь кратко поясню, как можно сразу распознать этот рецидив: тот, кто рассуждает на основе «Критики чистого разума» Канта, не может утверждать, что ссылка на эмпирические данные может придать любому суждению хотя бы видимость обоснованности. И наоборот: тот, кто понял основную идею Канта, не может утверждать, что обоснованность суждения обязательно следует из логически правильной дедукции. Начиная с Канта, эти суждения имеют иное место для своей обоснованности, т.е. для своей истинности, чем логика или эмпирика. И после Канта уже нельзя утверждать, что разные суждения черпают свою истинность из разных источников: истинность моральных суждений, например, имеет другую причину, чем истинность физических законов и т.д. И уж тем более нельзя утверждать, что не существует универсально достоверной истины: это невозможно просто потому, что суждение может быть только либо истинным, либо ложным. С другой стороны, тот, кто утверждает, что универсальной истины не существует, должен был бы, если бы он был последовательным, в принципе воздерживаться от высказывания каких-либо суждений. Не считая того, что суждение о том, что универсальной истины не существует, является вопиюще самопротиворечивым: я никогда не встречал такого человека, человека, который бы не высказывал никаких суждений, а только тех, кто был способен выносить непоколебимые суждения обо всем и вся. (Кстати, он должен был бы также отрицать, что закон падения распространяется на все тела без исключения, что два и два составляют четыре при любых обстоятельствах, во всех мыслимых мирах, как выражается Лейбниц, и т.д.). Чтобы подчеркнуть важность суждений для нашей повседневной жизни, достаточно вспомнить, что человек может прожить несколько недель без еды, несколько дней без питья. Но человек не может существовать ни секунды без способности суждения: без суждения человек, например, был бы животным, к которому его предпочитает сводить не только наука, известная как бихевиоризм.

Чтобы и здесь не было недоразумений: тот, кто рассуждает на основе Канта, т.е. эпистемологически, не имеет в руках никакого философского камня. Напротив, Кант не даёт никакой истины, из которой реальность могла бы без труда открыться мышлению. На это претендует только докритическая, т.е. аристотелевская концепция истины. Вместо этого Кант не делает ничего другого, как описывает, как должны быть построены суждения, чтобы они могли выполнить требование, которое каждое суждение автоматически предъявляет к самому себе, а именно: быть достоверным суждением. Кант не хочет ни больше, ни меньше, как назвать то место, откуда эти суждения получают свою обоснованность. Как только это место названо, все проблемы возникают вновь, хотя и в совершенно ином виде, чем прежде. Для того чтобы понять Зон-Ретеля, нельзя не знать этого места. Поэтому сначала ответим на вопрос, в чём состоит оригинальное кантовское достижение в познании, достижение, которое фактически возвышает его над всеми философами до него — и до Зон-Ретеля тоже после него.

Это познание Канта состоит из одной мысли, мысли, для изложения которой потребовалось бы так же мало места, как для изложения мысли Зон-Ретеля, и которая — как выяснилось, и по сей день — лишь в очень редких случаях была по-настоящему постигнута его коллегами, как и мысль Зон-Ретеля. Continue reading

Tomăš G. Mazaryk: Russische Geistes- und Religionsgeschichte, 1913

Bd. 1, FfM 1992

Die zerntralisierende Administration vollendete, was sie ökonomischen Verhältnisse begonnen hatten – eigentlich kam zu der privatrechtlichen die öffentlichrechtliche Ökonomie hinzu: der neue Staat brauchte für seine Einrichtungen mehr Geld, das wenig bevölkerte Land brauchte Arbeitshände, das Heer Soldaten,, und so wurde der Bauer „befestigt“ – „Befestigung“ (prikrĕplenie) ist der russische Ausdruck für die Hörigkeit und Schollenpflichtigkeit, aber auch für die Leibeigenschaft, due sich aus der Hörigkeit bald entwickelte. (S. 29)

Die russische Leibeigenschaft ist von der europäischen dadurch verschieden, dass sie ältere Mirverfassung beibehalten wurde; aber der Mir und sein Agrarkommunismus hat eine andere wirtschaftliche und rechtliche Bedeutung erlangt. Die wachsende Macht des Großfürsten und Zaren zeitigte die Vorstellung, der gesamte Boden sei sein Eigentum und werde den Gutsherren und durch diese den Bauern zu Nutznießung überlassen; faktisch waren die Gutsherren neben dem Großfürsten Eigentümer des Bodens, sowohl ihres Familiengutes als auch des Bauerngutes. Der Gutsherr konnte darum des Bauer aus der Gemeinde nach dem Belieben wegnehmen und hineinbringen.

Der zentralisierte Staat benutzte den Mir fiskalisch dadurch, dass er die Steuern von der ganzen Gemeinde, nicht von den einzelnen Bauern eintrieb; diese Gemeinbürgschaft hat den Mir fester gefügt und ihm eine gewisse Macht über den einzelnen verliehen; aber die Theorie, der Mit sei überhaupt aus der Gemeinbürgschaft entstanden, ist unrichtig. (S. 31)

Das Christentum konnte von den Russen nicht geistig aufgefasst werden, dazu fehlte ihnen die Bildung – in Byzanz, in Rom wurde das gebildete, philosophisch geschulte Volk christianisiert, die späteren westlichen Völker haben an der römischen Bildung teilgenommen; die Russen waren ganz unvorbereitet, was sollte ihnen die byzantinische Gottesgelehrsamkeit und theologische Religionsphilosophie? Die Russen nahmen darum von Byzanz vorwiegend den Kultus und Kirchenzucht auf. Die Moral dieser Christen blieb vielfach äußerlich und wurde durch äußerliche Dressur verbreitet und befestigt; die Strafen, die die Kirche mit ihrer selbständigen Judikatur verhängen konnte, wirkten mehr als das „Wort“; am stärksten war der Einfluss der mönchischen Moral mit ihrer Askese und dem Klosterwesen. Der Mönch war das lebendige Beispiel, das im Laufe der Zeit am meisten wirkte. Die Byzantiner brachten mit dem Evangelium der Liebe nicht zu viel Menschlichkeit mit sich; es sind byzantinische Sitten, die sich in den neu eingeführten Strafen geltend machten – das Blenden, Handabhauen u. dgl. Grausamkeiten mehr, die dann später durch die tatarischen Sitten vermehrt und verstärkt wurden. (S. 35f)

Die byzantinische Kirche war erstarrt, trotzdem gerade die Griechen die Lehre und die Moral ausgebildet hatten; die Byzantiner begnügten sich mit der fast mechanische Tradition, die Religion war vornehmlich Übung des Kultes. Die Russen haben die Lehre, den Kult, die Moral und Kirchenorganisation von Byzanz fertig übernommen, an der Ausbildung des kirchlich-religiösen Lebens nicht weitergearbeitet, die Erstarrung war womöglich noch intensiver.

Das Gesagte gilt vom Klerus, das Volk begnügte sucg mit der passiven Rezeption der Kirchenzucht und mit dem blinden Wunderglauben, wie derselbe die niedere Stufe der mythischen Weltbetrachtung bedingt.

Die Byzantiner waren scholastisch gebildet, die philosophische Tradition der Griechen erhielt sich in einer Art theosophischer Gnosis; die Russen bemühten such, ihren lehren auch da nachzukommen, aber es gelang ihnen besser, im Kultus ihre religiöse Befriedigung zu finden. Die Mystik war in Moskau weniger theosophisches Schauen, als vielmehr praktische Mystagogie. (S. 38)

Die Geschichte so vieler russischer Sekten zeigt und diesen Tiefstand des religiösen Empfindens und zugleich die Mängel der offiziellen Kirche. Die Europäer haben die moskovitischen Russen sehr oft nicht als Christen, sondern als Polytheisten hingenommen, die Russen selbst aber feierten ihr Land als das „heilige Russland“. (S. 39)

Continue reading

Рудольф Рокер: Революционная мифология и революционная действительность

[Вторая часть “ревизионистской” трилогии Рокера. Перевод, опять-таки, уже старый, 10 лет как прошло уже, но для полноты коллекции унёс себе. – liberadio]

Революционный культ и революция

Глядя издали, мы получаем иное впечатление от вещей, чем если бы мы смотрели на них вблизи. У обоих методов есть свои преимущества, но есть и свои недостатки. Если мы посмотрим на ландшафт издали, то мы действительно осознаём взаимосвязь отдельных явлений; мы получаем не фрагменты, а цельную картину. Если мы приблизимся к предметам, то мы хотя и видим их чётче, но теряем общее впечатление, которое может дать нам перспектива; мы не видим, как говорится, леса позади деревьев. Лишь посредством пространственного удаления от предметов мы сможем верно оценить их размеры, их пропорции относительно друг друга; но только когда мы рассматриваем их вблизи, нам представляется возможность оценить их аналитически, т.е. наблюдать их в ходе их развития и оценивать по-отдельности.

То же касается и всех исторических явлений, причём — без исключений. Великие исторические события, как, например, Реформация или Французская революция, создают новые общественные факты, возникающие из переустройства общественных условий жизни. Исторические события, уже принадлежащие прошлому, и которые мы, поэтому, можем оценивать лишь в перспективе, постепенно становятся для нас традицией, и эта традиция в большинстве случаев лежит в основе наших оценок. Но традиция всегда является пёстрой смесью из правды и выдумки, возникающей под воздействием условий, в которых мы живём, и создающей, поэтому, совершенно иную картину, чем люди, пережившие подобный период, его воспринимали. Следовательно, мы часто видим вещи в неверном свете и поэтому часто приходим к представлениям, которые имеют мало общего с исторической реальностью. Это вполне понятно, ибо чем более отдалён от нас исторический период, тем менее мы в состоянии верно оценить отдельные судьбы людей того времени. Мы видим внешние черты картины, героические жесты великих мужей, игравших ведущие роли в той борьбе и, в основном, драматические события, явственно выделяющиеся на фоне исторических событий и бросающиеся, поэтому, в глаза, в то время как мелочи, чьи связи могли бы создать полноценную картину, остаются для нас, большей частью, неизвестными и, следовательно, не оказывают на наши суждения никакого влияния.

Только если мы, как сегодня, сами переживаем катастрофу мирового масштаба, у мыслящих людей обостряется понимание событий прошлого. Их собственное окружение вынуждает их сравнивать то, что происходит сегодня и то, что было. При этом словно пелена спадает с их глаз и они начинают понимать, что они видели многие события прошлого лишь сквозь цветные очки традиции, а поэтому много не понимали или трактовали совершенно неверно. Их собственные переживания делают их более критическими и помогают им глубже исследовать вещи, которых они ранее почти не замечали или принимали как нечто само собой разумеющееся, пока они не стали для них чем-то несомненным, о чём не стоило задумываться. И то, что именно сегодня мы делаем такие открытия, вовсе не удивительно, ибо мы всегда более полно понимаем вещи, когда они становятся нашей судьбой. Личный опыт всегда является более сильным и глубоким, чем самые прекрасные свидетельства, переданные нам другими. То, что человек медленно и напряжённо прорабатывает сам своим собственным мышлением, оставляет более глубокие следы, чем иллюзии, просто принимаемые за правду. Поэтому такие времена как наше, годы проверки, в которые для каждого из нас должно решиться — понял ли он что-либо из событий последних тридцати лет или принадлежит к тем, кто был просто взвешен и найден слишком легковесным.

Я не утверждаю, что традиция сама по себе является вредной и от неё нужно отказаться. Есть традиции, передающие следующим поколениям сокровища мысли и духовные достижения, потерять которые было бы огромным несчастьем, т.к. они являются важными темами нашей личной и общественной жизни. По этой причине они часто вдохновляют последующие поколения столетиями и в высшей степени влияют на духовную жизнь людей, даже более глубоко, чем многим кажется. Но каким бы ни было влияние традиции на последующие поколения, нам всё же не стоит забывать, что это лишь отблески прошлого и уже их возникновение должно было заместить выдумкой те глубокие познания об исторических событиях, которые мы уже утеряли. Именно поэтому традиция зачастую становится культом, затмевающим наше чувство реальности и приводящим нас к желаниям, которые тоже являются лишь выдумкой. Но это приходит нам в голову, когда мы неожиданно и, зачастую, без особой идейной подготовки переживаем великие события, из которых нам приходится понять, что один период нашей истории подошёл к концу, в то время как будущее всё ещё лежит перед нами в тумане, так что мы лишь постепенно понимаем каким путём нам нужно идти, чтобы достичь новой реальности.

Мне пришлось понять это на собственном примере. Рождённый в древнем городе на берегу Рейна, восемь с половиной лет спустя после основания новой Германской империи, возникшей благодаря Бисмарку, ещё в ранней юности я познакомился с социал-демократическим движением, пока я не познакомился с анархическим мировоззрением в 1891-м году. Местность, в которой я родился, была одной из самых демократических в Германии, где в мою молодость воспоминания о революционных событиях 1848-1849 гг. были ещё живы. Я лично был знаком с целым рядом старых революционеров, принимавших в той борьбе активное участие, и восхищался ими в тихом благоговении. К этому присоединялось ещё одно обстоятельство. Во времена моей юности в моём родном городе Майнце царило решительное неприятие всего прусского, но за то откровенная любовь к Франции. Всё, что исходило из Берлина, воспринималось как дурное, в то время как всё, что доходило до нас из Парижа тут же считалось хорошим. В этом большую роль играла традиция Французской революции, под сильным впечатлением от которой находилось немецкое население на левом берегу Рейна. Поэтому легко понять, что мы, молодые социалисты, весьма охотно изучали французскую революционную историю. О себя я могу с точностью сказать, что я уже тогда лучше разбирался в драматических событиях той великой эпохи, чем во многих эпизодах более поздней немецкой истории. Ведь история кайзера Барбароссы и его войн в Италии больше ни о чём нам не говорила, в то время как воспоминания о Великой Французской революции наполняли нас живыми надеждами на будущее, соответствовавшими нашему молодёжному энтузиазму.

И то, что мы придавали великим событиям 1789-го года и Провозглашению прав человека меньшее значение, чем страшным событиям 1793-го года, подразумевалось само собой, т.к. мы воспитывались на марксистских законах и были убеждены, что социализм достижим лишь посредством переходного периода с пролетарской диктатурой. То, что диктатура якобинцев снова пыталась насильственно собрать воедино то, что революция разрушила насилием, мы тогда понимали столь же мало, как и то, что власть гильотины должна была логичным образом привести к власти Наполеона. Всё это стало мне понятно много позже, когда я во время моего изгнания получил возможность глубоко заняться историей, что показало мне, что нас в молодости научили культу революции, который заставлял нас приписывать революции силы, которых у неё не было и не могло быть. Ещё до того, как во мне забрезжило это понимание, Макс Неттлау, занимавшийся этими вещами как историк социальных движений более глубоко, называл культ революции мессианством и объяснял это в своей «Ранней весне анархии» следующим образом: Continue reading

Рудольф Рокер: Открытым текстом

(Aufsatzsammlung Band 2, 1949-1953)

  1. О некоем кризисе в нашем движении

В нескольких статьях, которые были опубликованы в течение последних девяти месяце в «Freie Arbeiter-Stimme» и журналах на других языках, я попытался объяснить важнейшие проблемы нашего времени, которые были порождены двумя мировыми войнами и создали новый порядок в мире, с которым завершился определённый период истории. Понятно, что события такой огромнейшей значимости должны заставить задуматься представителей всех общественно-философских течений, тем более, что они одинаково касаются всех стран и народов и могут быть решены только посредством взаимного соглашения, выходящего далеко за пределы влияния старых национальных государств.

И в наших рядах новые проблемы, навязанные нам временем и полнейшим изменением мирового порядка, тоже рассматриваются, хотя и не в том масштабе, в каком этого стоило бы ожидать. Всё же сегодня нет ни одной страны, где известные товарищи, десятилетиями посвящавшие свои силы эмансипационному движению, не поняли бы, что нам нужны новые средства и новые цели, чтобы совладать с новыми условиями, в которых мы оказались, и которые повсюду разрослись до угрозы для всех достижений человеческой культуры.

Тем более странным кажется мне, что эти попытки обдумать новое положение привели к тому, что на протяжение месяцев в свободных газетах и журналах на различных языках возникла дискуссия о некоем кризисе анархизма. В этих спорах настоящие проблемы, с которыми нам сегодня приходится считаться, едва упоминаются, так что можно подумать, что их вообще не существует и мы имеем дело лишь с кризисом либертарного движения. Некоторые товарищи, однако, утверждают, что речь идёт не о кризисе анархизма как идеи, а, более того, о кризисе анархистов. Некоторых это может утешить, но я не думаю, что это поможет действительно решить проблему.

Я занят в настоящее время написанием книги, которая, кроме важнейших проблем нашего времени, посвящена и определённым убеждениям и методам нашего движения, которые 50 или 60 лет назад обладали годностью и в этой годности многие из нас были убеждены, но которые сегодня по причине проделанного опыта устарели, т.к. утратили всякую убедительность. Но т.к. ещё должно пройти некоторое время, пока моя книга выйдет в свет, я считаю нужным высказать своё мнение по некоторым важнейшим вопросам в этой области уже сейчас, что и происходит. Но прежде, чем я начну, необходимо договориться об определённых понятиях, чтобы избежать недопониманий, которые лишь помешают дискуссии по вопросу. Continue reading