Почему палестинцы остаются париями в арабском мире?

Джейсон Швили

Бедственное положение палестинцев уже давно стало поводом для гордости прогрессивных левых, а кровавый погром, учинённый ХАМАСом на юге Израиля, придал ему ещё большую значимость. Парадоксально, но в то время как многие левые на Западе так яростно поддерживают палестинцев, правители арабских стран, видевшие их вблизи и вложившие в них миллиарды, считают их незадачливым, неисправимым народом.

Арабские государства всегда на словах поддерживали палестинцев – в основном из уважения к глубоко антисемитской “арабской улице”, последовательно осуждая Израиль за неспособность палестинцев продвинуть свой проект. Однако все чаще арабские государства смотрят на палестинцев с нетерпением и без симпатии. В лучшем случае арабские страны рассматривают палестинцев как обузу. В худшем случае они считают их просто создателями проблем.

Устав от коррупции, междоусобиц и неуступчивости палестинцев, некоторые арабские государства решили заключить мир с Израилем, не дожидаясь разрешения израильско-палестинского конфликта, который выглядит все более недостижимым. Неизбежно, что их примеру последует ещё большее число арабских государств, когда они поймут, что палестинцев больше не стоит поддерживать ни финансово, ни морально.

Исторически сложилось так, что арабские государства заботились о палестинцах в первую очередь для того, чтобы использовать их в качестве козыря, с помощью которого можно было бы опозорить Израиль и изолировать его в международном сообществе. Именно поэтому 1,5 млн. палестинцев до сих пор живут в лагерях беженцев, созданных во время и после войны 1948 года. Арабские государства поддерживают эти лагеря и убогие условия жизни в них для того, чтобы оказать давление на Израиль с целью предоставления ему “права на возвращение”, в результате которого миллионы палестинцев наводнят еврейское государство, сводя на нет его еврейское большинство, а значит, и его существование.

В 1952 году бывший глава UNRWA сэр Александр Галлоуэй так охарактеризовал политику арабских государств в отношении палестинских беженцев: “Арабские государства не хотят решать проблему беженцев. Они хотят сохранить её как открытую болячку… как оружие против Израиля. Арабским лидерам наплевать, будут ли беженцы жить или умрут”.

Если арабские режимы не могут удержать палестинцев в лагерях, то у них есть другие способы сделать так, чтобы они не интегрировались в их общество. Например, в Ливане палестинцам запрещено работать по 39 специальностям, включая медицину, стоматологию, фармацевтику и юриспруденцию. В большинстве арабских государств палестинцы считаются иностранцами, им отказано в гражданстве и основных правах.

Арабские государства считают палестинцев отъявленными негодяями, которые создают нестабильность и даже угрожают режимам, в которых они живут. Действительно, палестинцы также имеют опыт насилия в арабских странах. Например, в Иордании в 1970-1971 гг. во время восстания “Чёрный сентябрь” палестинцы пытались свергнуть иорданское правительство. В ответ иорданцы уничтожили около 15 тыс. палестинцев и изгнали из страны Организацию освобождения Палестины (PLO), которая затем перебралась в Ливан. Continue reading

Р. Курц: Апокалиптические технологии

Экономико-научный комплекс и деструктивная объективация мира

Насколько нам известно, современная наука – самый успешный проект в истории человечества. Но он же является и самым катастрофическим. Успех и катастрофа не должны быть взаимоисключающими понятиями, напротив, самый большой успех может таить в себе самый большой потенциал катастрофы. Хотя с XVII века накоплено больше позитивных знаний о природе, чем за все тысячелетия до этого, для подавляющего большинства людей эти знания проявились в основном только в негативной форме. С помощью технологически прикладного естествознания мир стал не красивее, а уродливее. А угроза, исходящая от природы для человека, не уменьшилась, а возросла в том природном мире, который технологически переделан самим человеком.

Если “первая природа” биологического человека всегда перестраивалась и трансцендировалась культурой, в результате чего возникла социальная “вторая природа”, то в современности эта “вторая природа” с невиданной силой вмешалась в “первую природу” и сформировала её по своему образу и подобию. В результате сила природы второго порядка стала ещё более непредсказуемой, чем изначально привычная сила природы первого порядка.

Это нечестивый правящий союз экономистов, естествоиспытателей, технарей и политиков, который управляет процессом научно-технического развития в форме современной социальной системы и не только упрямо защищает заложенную в ней независимую динамику от любой критики, но и продолжает двигать её вперёд, невзирая на потери. С другой стороны, критика науки со стороны аутсайдеров и диссидентов остаётся вдвойне беспомощной, поскольку не может поставить под сомнение ни социальную форму, ни структуру научного знания, а сводит проблему в основном к моральному поведению учёных, т.е. к этическому вопросу об “ответственности”.

В противовес этому заезженному этическому подходу новейшее феминистское течение научной критики идёт гораздо глубже. Эта критика показывает, что эпистемологическая парадигма современной науки отнюдь не является “нейтральной”, а имеет культурную, сексуально заданную матрицу. Концепция “объективности”, как видно уже из начала современной истории науки с Фрэнсиса Бэкона (1561-1626), односторонне задаётся мужчинами, а связанные с ней притязания ориентированы не столько на познание и улучшение жизни, сколько на подчинение и господство.

Американские теоретики, такие как молекулярный биолог Эвелин Фокс Келлер и философ Сандра Хардинг, приходят к выводу, что строгое разделение субъекта и объекта, на котором основано современное естествознание, должно быть поставлено под сомнение. Однако их интересует не романтическая критика науки, а “другое естествознание”, освобождающее процесс познания от претензий на подчинение. При этом они проводят параллель между научно-технической и экономической рациональностью современной эпохи, в основе которых лежат интересы господства и эксплуатации.

Современное естествознание и современная капиталистическая экономика не являются прямо тождественными, но они существенно связаны и взаимообусловлены. Помимо феминистского подхода у Фокс Келлер и Хардинг, эта взаимосвязь может быть продемонстрирована как исторически, так и структурно. Естественные науки, экономика и государственный аппарат в модерне восходят к общему корню, а именно к военной революции огнестрельного оружия в ранний период модерна. Отсюда и специфически мужское определение современности. Социальный переворот, вызванный появлением пушки, взорвал структуры аграрного натурального хозяйства, породив постоянные армии, неизвестную доселе крупную оружейную промышленность и расширение горного дела. Таким образом, был создан не только капитализм, но и соответствующий образ природы. Continue reading

Эдгар Бауэр: Церковь, государство и индивид

[Слямзил из газеты «Der Sozialist» Густава Ландаэура за 1910-й год. Оригинал, предположительно, датируется 1847-м годом, и был опубликован под псевдонимом в пятитомнике «Bibliothek der deutschen Aufklärer des achtzehnten Jahrhunterts», за который Бауэр присел на четыре года в тюрьме-крепости города Магдебург. Ландауэр считал не Штирнера, а именно Эдгара Бауэра (7.10.1820 – 18.8.1886) первым немецким анархистом. Хотя так ли это? О прудонисте Вильгельме Марре нам ещё тоже однажды предстоит поговорить. – liberadio]

(…) Если же религия — это результат духовной нищеты, если она зарождается из страха индивида, чувствующего себя пустым, ничтожным, ничего не понимающим, то как из пустых индивидов может возникнуть содержательное сообщество?

А если государство есть результат чувства зависимости, если происходит оно из нужды индивида, ощущающего себя бессильным, грубым, преступным, то как из может из огрубевших индивидов вырасти одухотворённое общество?

Слава церкви посему является дешёвой ложью, а мощь государства — комедией. Церковь есть коллектив, который борется с нищетой детей своих при помощи догм и таинств, а государство есть связь, противодействующая беспомощности верных и послушных при помощи полиции, уголовных законов и тюрем. Посредством установления догм, т.е. мнений, которые должны царить вечно, непререкаемо и свято, церковь доказывает лишь то, что она — приведённая в форму неспособность к мышлению. А посредством установления законов, которые должны регулировать вечно беспокойный дух, бесконечную разницу общественных событий, из которых ни одно не походит на другое, государство доказывает, что является лишь организованной анархией.

Церковь и государство должны опасаться срыва масок, должны бороться со своими революционерами, но они должны также, как и во всей своей деятельности, при борьбе с революционерами открыто демонстрировать свою ложь. В этом — их проклятие.

Чем государство намерено опровергнуть революционера? Насилием! Слава, утверждающая, что была утверждена Богом, не имеет более духовного оружия, чем насилие. А чем же хочет церковь удовлетворять метания и потребности религиозных сердец? Посредством формул, таинств, куском хлеба и глотком вина, сутаной и колораткой. Чем она собирается опровергать божественное вдохновение? Проклятие служит последним оружием любви. Continue reading

Кораблекрушение

в Бременском порту

 

Не различаю: явь ли? бред ли?! снится?!
Корабль мой, генуйский парус Ницше
Порвала среди уродливых улиц мина,

И кровью брызгая прохожим в лица,
В боку ладьи дрожало сердце: тише, тише…
Они косились в бок и мчались мимо.

 

 

 

(2008)

Теодор В. Адорно: Пораженчество (1968)

[Вы обращали внимание, что ни один уважающий себя человек никогда не называет сам себя этим мерзким словом: «активист»? Иногда я думаю: как всё-таки хорошо, что весь российский субкультурный «анархо-активизм» 2000-х и 2010-х прошёл мимо меня. У меня был свой и хорошо, что он кончился. Но что ещё лучше – это то, что последовавшее за нами поколение, говорящее за диком академическо-бюрократическом жаргоне менеджеров NGO, психотерапевтов и продавцов курсов саморазвития оказалось мне ещё более чуждым. Хотите верьте, хотите — нет, но в этих наших Европах они точно такие же. Столь глупого поколения «автивистов», увлечённо ломающих то, что не просто так было построено предыдущими поколениями я ещё не видел. Они на полном серьёзе считают «розовый» и «зелёный» неолиберальный эстеблишмент своими старшими союзниками, испытывают психосоматические страдания, когда с ними кто-то не соглашается, проповедуют любой сексуальный «kink» и ведут себя как монашки в сиротском интернате (а для Вильгельма Райха, я напомню, это было одним из симптомов т.н. «эмоциональной чумы»). Иногда кажется, что сделать ничего нельзя, можно только сидеть на бережку и ожидать их проплывающие мимо трупики, надеюсь, что только в переносном смысле. Так вот, значит, и сидим я, ты и Фёдор Визегрундович. – liberadio]

Нас, более старших представителей того явления, для которого прижилось наименование «Франкфуртская школа», с недавних пор стали охотно упрекать в пораженчестве. Дескать, мы хотя и развили элементы критической теории общества, но не готовы сделать из них практические выводы. Мы не выпускали ни программ действия, ни поддерживали действий тех, кто вдохновлялся критической теорией. Я обойду вопрос, насколько этого можно требовать от мыслителей-теоретиков, в определённом смысле чувствительных и ни в коем случае не удароустойчивых инструментов. Задача, выпавшая на их долю в общественном разделении труда, может показаться сомнительной, а сами они деформированными ею. Но они ею также и сформированы; разумеется, они не могут простым усилием воли отменить то, во что они превратились. Я не могу отрицать момент субъективной слабости, присущий концентрации на теории. Более важной мне кажется часть объективная. Легко опровергаемый упрёк, например, звучит следующим образом: тот, кто сомневается в возможности радикальных общественных изменений в данное время и поэтому не участвует в зрелищных, насильственных акциях, тот отошёл от дел. Он не считает реализуемым то, что кажется ему желаемым; вообще же, ему и не хотелось это реализовывать. Тем, что он оставляет условия такими, как они есть, он негласно соглашается с ними.

Удалённость от практики всем кажется подозрительной. Подозрителен тот, кто не хочет ухватиться покрепче и испачкать свои руки, как если бы отвращение к этому, напротив, не было легитимным и лишь испорченным привилегиями. Недоверие к недоверяющему практике простирается от тех, кто повторяет за противником «Хватит болтовни!», до объективного духа рекламы, распространяющей образ — они называют его моделью поведения — активно действующего человека, будь он хоть промышленным магнатом, хоть спортсменом. Необходимо участвовать. Кто думает, кто отстраняется, тот — слаб, труслив и, возможно, предатель. Враждебное клише интеллектуала оказывает своё воздействие, даже если они того не замечают, глубоко в группу тех оппозиционеров, которые в свою очередь подвергаются ругани как интеллектуалы.

Мыслящие акционисты отвечают: изменить следует, помимо прочего, именно это состояние разделения теории и практики. Именно для того и нужна практика, чтобы избавиться от власти практичных людей и практического идеала. Только из этого молниеносно получается запрет на мысль. Минимального достаточно, чтобы репрессивно обратить сопротивление репрессиям против тех, кто, сколь мало они обожествляют свою самость, всё же не могут отказаться от того, чем они стали. Часто упоминаемое единство теории и практики обладает тенденцией превращаться во власть практики. Некоторые течения даже критикуют самую теорию как форму угнетения; как если бы практика не была связана с ней куда более тесно. У Маркса учение о том единстве вдохновлялось — уже тогда нереализованной — возможностью действия. Сегодня же дело начинает выглядеть совсем наоборот. Люди хватаются за действие во имя невозможности действия. Уже у Маркса в этом вопросе сокрыта травма. Он мог столь авторитарно высказывать одиннадцатый тезис о Фейербахе потому, что не был особенно сильно в нём уверен. В свою молодость от требовал «безоглядной критики всего сущего». Затем он насмехался над критикой. Но его знаменитая шутка против младогегельянцев, выражение «критическая критика», оказалась неразорвавшейся бомбой и пшикнула простой тавтологией. Форсируемое преимущество практики иррациональным образом обезвредило даже практикуемую самим Марксом критику. В России и в (марксистской – п.п.) ортодоксии других стран едкие насмешки над критической критикой превратились в инструмент для того, чтобы существующее смогло стать столь ужасным. Практикой считалось только: наращиваемое производство средств производства; критика кроме той, что затрачивается недостаточно труда, больше не терпелась. Столь легко подчинение теории практике выливается в очередное угнетение. Continue reading

«Пёс-анархист»

Стихотворение Пола Гудмэна в переводе Надежды Муравьёвой, сделанном для книги “Безумная надежда и конечный опыт” (ориг. в 1972 г.).

Просто, чтобы было.

 

Шульц, псина соседей, огромный, как слон,
Повадился гадить на наш газон.
Но я ему косточку вкусную дал,
И он нашу лужайку зауважал.

Дети в нашем квартале в Нью-Йорке жили,
И в доме нашем окошки били.
Мы дали им хоккейные клюшки,
И они добили все стекла дареной игрушкой.

Пес – анархист, подобный мне,
Спокойное благородство присуще ему вполне.
Мы с ним по природе чужды заморочек
и в итоге поступаем достойно очень.

Детишки же, в смысле политическом, похожи на тебя –
Достоинства нету у них, и хотят его с бою взять… Но их дело – труба.
Но, может, их дети будут похожи на Шульца,
И, глядишь, приветствовать станут внуков моих на улице.

Рудольф Рокер: Революционная мифология и революционная действительность

[Вторая часть “ревизионистской” трилогии Рокера. Перевод, опять-таки, уже старый, 10 лет как прошло уже, но для полноты коллекции унёс себе. – liberadio]

Революционный культ и революция

Глядя издали, мы получаем иное впечатление от вещей, чем если бы мы смотрели на них вблизи. У обоих методов есть свои преимущества, но есть и свои недостатки. Если мы посмотрим на ландшафт издали, то мы действительно осознаём взаимосвязь отдельных явлений; мы получаем не фрагменты, а цельную картину. Если мы приблизимся к предметам, то мы хотя и видим их чётче, но теряем общее впечатление, которое может дать нам перспектива; мы не видим, как говорится, леса позади деревьев. Лишь посредством пространственного удаления от предметов мы сможем верно оценить их размеры, их пропорции относительно друг друга; но только когда мы рассматриваем их вблизи, нам представляется возможность оценить их аналитически, т.е. наблюдать их в ходе их развития и оценивать по-отдельности.

То же касается и всех исторических явлений, причём — без исключений. Великие исторические события, как, например, Реформация или Французская революция, создают новые общественные факты, возникающие из переустройства общественных условий жизни. Исторические события, уже принадлежащие прошлому, и которые мы, поэтому, можем оценивать лишь в перспективе, постепенно становятся для нас традицией, и эта традиция в большинстве случаев лежит в основе наших оценок. Но традиция всегда является пёстрой смесью из правды и выдумки, возникающей под воздействием условий, в которых мы живём, и создающей, поэтому, совершенно иную картину, чем люди, пережившие подобный период, его воспринимали. Следовательно, мы часто видим вещи в неверном свете и поэтому часто приходим к представлениям, которые имеют мало общего с исторической реальностью. Это вполне понятно, ибо чем более отдалён от нас исторический период, тем менее мы в состоянии верно оценить отдельные судьбы людей того времени. Мы видим внешние черты картины, героические жесты великих мужей, игравших ведущие роли в той борьбе и, в основном, драматические события, явственно выделяющиеся на фоне исторических событий и бросающиеся, поэтому, в глаза, в то время как мелочи, чьи связи могли бы создать полноценную картину, остаются для нас, большей частью, неизвестными и, следовательно, не оказывают на наши суждения никакого влияния.

Только если мы, как сегодня, сами переживаем катастрофу мирового масштаба, у мыслящих людей обостряется понимание событий прошлого. Их собственное окружение вынуждает их сравнивать то, что происходит сегодня и то, что было. При этом словно пелена спадает с их глаз и они начинают понимать, что они видели многие события прошлого лишь сквозь цветные очки традиции, а поэтому много не понимали или трактовали совершенно неверно. Их собственные переживания делают их более критическими и помогают им глубже исследовать вещи, которых они ранее почти не замечали или принимали как нечто само собой разумеющееся, пока они не стали для них чем-то несомненным, о чём не стоило задумываться. И то, что именно сегодня мы делаем такие открытия, вовсе не удивительно, ибо мы всегда более полно понимаем вещи, когда они становятся нашей судьбой. Личный опыт всегда является более сильным и глубоким, чем самые прекрасные свидетельства, переданные нам другими. То, что человек медленно и напряжённо прорабатывает сам своим собственным мышлением, оставляет более глубокие следы, чем иллюзии, просто принимаемые за правду. Поэтому такие времена как наше, годы проверки, в которые для каждого из нас должно решиться — понял ли он что-либо из событий последних тридцати лет или принадлежит к тем, кто был просто взвешен и найден слишком легковесным.

Я не утверждаю, что традиция сама по себе является вредной и от неё нужно отказаться. Есть традиции, передающие следующим поколениям сокровища мысли и духовные достижения, потерять которые было бы огромным несчастьем, т.к. они являются важными темами нашей личной и общественной жизни. По этой причине они часто вдохновляют последующие поколения столетиями и в высшей степени влияют на духовную жизнь людей, даже более глубоко, чем многим кажется. Но каким бы ни было влияние традиции на последующие поколения, нам всё же не стоит забывать, что это лишь отблески прошлого и уже их возникновение должно было заместить выдумкой те глубокие познания об исторических событиях, которые мы уже утеряли. Именно поэтому традиция зачастую становится культом, затмевающим наше чувство реальности и приводящим нас к желаниям, которые тоже являются лишь выдумкой. Но это приходит нам в голову, когда мы неожиданно и, зачастую, без особой идейной подготовки переживаем великие события, из которых нам приходится понять, что один период нашей истории подошёл к концу, в то время как будущее всё ещё лежит перед нами в тумане, так что мы лишь постепенно понимаем каким путём нам нужно идти, чтобы достичь новой реальности.

Мне пришлось понять это на собственном примере. Рождённый в древнем городе на берегу Рейна, восемь с половиной лет спустя после основания новой Германской империи, возникшей благодаря Бисмарку, ещё в ранней юности я познакомился с социал-демократическим движением, пока я не познакомился с анархическим мировоззрением в 1891-м году. Местность, в которой я родился, была одной из самых демократических в Германии, где в мою молодость воспоминания о революционных событиях 1848-1849 гг. были ещё живы. Я лично был знаком с целым рядом старых революционеров, принимавших в той борьбе активное участие, и восхищался ими в тихом благоговении. К этому присоединялось ещё одно обстоятельство. Во времена моей юности в моём родном городе Майнце царило решительное неприятие всего прусского, но за то откровенная любовь к Франции. Всё, что исходило из Берлина, воспринималось как дурное, в то время как всё, что доходило до нас из Парижа тут же считалось хорошим. В этом большую роль играла традиция Французской революции, под сильным впечатлением от которой находилось немецкое население на левом берегу Рейна. Поэтому легко понять, что мы, молодые социалисты, весьма охотно изучали французскую революционную историю. О себя я могу с точностью сказать, что я уже тогда лучше разбирался в драматических событиях той великой эпохи, чем во многих эпизодах более поздней немецкой истории. Ведь история кайзера Барбароссы и его войн в Италии больше ни о чём нам не говорила, в то время как воспоминания о Великой Французской революции наполняли нас живыми надеждами на будущее, соответствовавшими нашему молодёжному энтузиазму.

И то, что мы придавали великим событиям 1789-го года и Провозглашению прав человека меньшее значение, чем страшным событиям 1793-го года, подразумевалось само собой, т.к. мы воспитывались на марксистских законах и были убеждены, что социализм достижим лишь посредством переходного периода с пролетарской диктатурой. То, что диктатура якобинцев снова пыталась насильственно собрать воедино то, что революция разрушила насилием, мы тогда понимали столь же мало, как и то, что власть гильотины должна была логичным образом привести к власти Наполеона. Всё это стало мне понятно много позже, когда я во время моего изгнания получил возможность глубоко заняться историей, что показало мне, что нас в молодости научили культу революции, который заставлял нас приписывать революции силы, которых у неё не было и не могло быть. Ещё до того, как во мне забрезжило это понимание, Макс Неттлау, занимавшийся этими вещами как историк социальных движений более глубоко, называл культ революции мессианством и объяснял это в своей «Ранней весне анархии» следующим образом: Continue reading

Рудольф Рокер: Опасности революции

[Часть третья «ревизионистской» трилогии. Опять-таки, для полноты коллекции. Такие вещи имеют неприятную тенденцию теряться и исчезать в небытии этого вашего интернета, который, якобы, ничего не забывает. Вот забастовка беженцев в Вюрцбурге в 2013-м году — тоже, всего-то 10 лет прошло, и всё, никто нигде ни сном, ни духом. – liberadio]

В моих обеих последних статьях Открытым текстом» и «Революционный миф и революционная действительность»] я попытался показать, что революция не является универсальным средством, которое может одним махом освободить человечество от всех социальных болезней и недостатков. Это невозможно уже потому, что всякая фаза общественного развития проявляется не за одну ночь, а нуждается в идейной подготовке, которая созревает лишь постепенно, прежде чем она принимает конкретные формы. Да и революция сама не может создать ничего нового; она может лишь примкнуть к определённым представлениям, которые уже каким-то образом отразились в умах людей и теперь ждут лишь возможности, чтобы воплотиться на практике.

Чем глубже эта идейная подготовка, тем лучше удастся революции устранить старые помехи, стоящие на пути развития новых условий жизни; тем легче ей будет выполнять её историческую задачу и расчищать дорогу для перестройки духовных и общественных условий. Но путь, которым она идёт, должен быть опробован и утверждён множеством новых опытов и практических попыток, зависящих от умственной зрелости и понимания людей, которые только и могут решить является ли дорога, которой они идут, действительно подъёмом, а не спуском. Ибо от пути многое зависит, т.к. он должен показать нам, приближаемся ли мы в действительности к новому будущему или просто перекрашиваем старый фасад, который хотя и может затмить глаза, но не сможет породить творческих сил, которые помогут свершиться обновлению общественной жизни.

Революция может ускорить такой процесс тем, что она создаёт ситуации, которые заставляют даже широкие народные массы, едва затрагиваемые идеями в нормальное время, заниматься проблемами времени и вырабатывать своё мнение. Чем более широкие массы будут подвигнуты этим способом к мышлению и под воздействием определённых настроений поставят особые интересы народа во главу своих размышлений, тем основательнее упразднит революция все помехи старого порядка и сможет инициировать лучшее будущее. Это всё, на что она способна, и кто ожидает от революции большего, переоценивает её возможности и возлагает на неё надежды, которых осуществить она не может, т.к. она привязана к соответствующим познаниям людей и может проделать лишь то, что уже приняло форму определённых убеждений в головах народных масс.

Неттлау писал мне однажды во время Испанской гражданской войны, когда закат движения уже чётко обозначился:

«Современная техника может механически ставить всё более высокие рекорды скорости, но мысли и идеи не могут создаваться так просто механически, они должны сначала быть испробованы в долгосрочном опыте и претворены в жизнь. Даже природа не пускается на такие эксперименты; ибо хотя и существуют громадные степи с травой, но орхидеевых полей нет»

Это совершенно верно и особенно важно, что эти слова принадлежат одному из самых выдающихся знатоков социальных движений, бывшему в то же время и одним из самых ответственных историков. Не в последнюю очередь это был культ, возникший позднее вокруг Великой Французской революции, заставивший многих приписывать ей чудесные силы, которыми она никогда не обладала и которые лишь принимались за действительные. Кроме того, мы не должны забывать, что всякая революция, как и всякая насильственная катастрофа в истории, должна постоянно считаться с опасностями, которые легко могут стать роковыми. Ещё во время революции в Англии в 17-м веке и во Франции в 18-м во время борьбы против княжеского абсолютизма развились различные течения, которые не могли договориться друг с другом ни о средствах, ни о целях революции, что, в конечном итоге, привело к тому, что они поставили свои особенные интересы выше общих интересов народа. Концом было то, что в обеих странах к власти пришло самое сильное и самое бессовестное течение и уничтожило все другие, чтобы утвердить у власти самолично. Continue reading

Ispe dixit: Юрий Ларин, “Евреи и антисемитизм в СССР”, 1929

Примечательная книжка большевика Юрия Ларина о еврейском вопросе оказалась не столь примечательной. Примечательной она считается потому, что, якобы, является чуть ли не единственной работой, честно обратившейся к проблематике антисемитизма в советском обществе – среди остатков буржуазии, среди городской интеллигенции, крестьянства и социалистического пролетариата, который по определению таких идеологий самостоятельно не развивает. Свои рассуждения он подкрепляет довольно интересными (для людей специально интересующихся тематикой) социологическими данными о стремительно меняющейся структуре постреволюционного общества и возникающими в нём новыми противоречиями.

Не столь примечательным это сочинение является по следующим причинам. Лариновское понимание антисемитизма как некоей особенной формы расизма интересовать нас сегодня больше не может, оно элементрано устарело. Ларин понимает, что т.н. “российский” пролетариат ещё недостаточно “зрел”, не свободен ещё от национализма и шовинизма. А согласно известным тру-доктринам (нам ещё однаджы придётся серьёзно поговорить не только о Ленине, но и о Дьёрде Лукаче, например), на девственно чистый революционный и объединённый под знамёнами научного социализма в революционной пролетарской партии субъект либо оказывают тлетворное влияние извне какие-то тёмные силы, либо родная партия провела недостаточно просветительской работы в базисе. (Именно поэтому на всякое диссидентство более развитое советское общество могло реагировать только карательной психиатрией – появление бунтарей в социалистическом обществе теория отражения, судя по всему, кроме как психическими отклонениями объянить не могла.) О “границах просвещения”, о которых говорила Критическая теория, Ларин ещё ничего не знает, но среди прочего уповает в борьбе с антисемитизмом на усиленные государственные репрессии, т.е. догадывается, что просветительская работа, логические аргументы жидоискателей особо не впечатляют. Т.е. им можно надавать государственным тапком по жопе и заставить замолчать, заставив их тем самым верить в свои теории заговора ещё более истово – иначе бы за них не наказывали. В остальном – надо просто блюсти достойную строителя коммунизма мораль в повседневной жизни: не употреблять вещества без меры, не чпокаться с малознакомыми женщинами, научиться завязывать галстук, надевать одинаковые носки, а там глядишь, и такой симптом индивидуального морального разложения как юдоедство к тебе не привяжется. Короче, что может интресного сказать нам Юрий Ларин о т.н. еврейском вопросе в раннем СССР? Да ничего интересного, в общем-то. Но попытка в целом зачётная. Дедам – респект, конечно, как говорится, какие бы они ни были. Других у нас с вами нет.

Следующая, четвёртая линия мероприятий, подрывающая корни под распространением антисемитских настроений — это борьба против извращений практики советских органов в национальной области, иногда имеющих место. Притом извращения эти бывают двоякого типа. Один — из чрезмерного усердия создают такие привилегии для непролетарских слоёв еврейского населения, которые дают затем обильную пищу антисемитским настроениям и вообще недопустимы. Правда, извращения этого рода не так часты, но всё же бывают. Укажу, например, на изумительное разрешение ввоза мацы из-за границы для еврейской религиозной общины Москвы, данное кёнигсбергским торговым консульством СССР на пасху 1929 г. Маца (религиозный еврейский хлеб) была привезена в Москву и раздавалась перед пасхой бесплатно в московских синагогах всем верующим евреям бесплатно — в то самое время, как для всего населения только что введены были заборные книжки, ограничившие потребление хлеба и муки. Факт этот вызвал изумление во всей партийной организации Москвы и справедливое негодование широких слоёв, нашедшее тогда же себе отражение в московской печати.

Извращения второго рода, встречающиеся чаще, выражаются в непредоставлении трудящейся части еврейского населения фактического пользования теми правами, которые неоспоримо принадлежат её по советской конституции. Сюда относится невыделение населёнными преимущественно евреями групп деревень, местечек, городов и обособленных районов крупных городов в национальные еврейские советы. Таких местечек и городов много, например, на Украине. По конституции, каждая народность, составляющая в каком-либо пункте большинство населения, имеет право на образование там национального совета (с обеспечением свободы родного языка национальным меньшинствам данного пункта). Невыполение этого в ряде случаев для евреев создаёт у окрестного населения взгляд на еврейских трудящихся как на не вполне полноправных граждан, как на граждан второго разряда (раз к ним не применяются общие постановления конституции). В объяснение такой практики иногда указывают, что неудобно, например, организовать в Бердичеве городской совет и городские учреждения на еврейском языке, ибо тот же Бердичев одновременно служит окружным центром для большого количества крестьян украинской национальности.

Continue reading

Ирак: Свержение одной диктатуры

Томас фон дер Остен-Закен (23.3.23)

г. Сулеймания, иракский Курдистан

Двадцать лет назад в Ирак вступили первые части ведомых США и Великобританией Международных коалиционных сил, чтобы, как было официально заявлено, уничтожить оружие массового поражения Саддама и ослабить аль-Каиду. Оружие это так и не было найдено, а аль-Каида вследствие интервенции, скорее, даже среднесрочно укрепила свои позиции. Третьей целью было вызвать в Ираке смену режима.

Что касается первых двух целей, то дать им сегодня оценку представляется довольно простым делом: Даже если бы Саддам, останься он у власти и возобнови он свою программу по производству оружия массового поражения, если бы у него была такая возможность, война эта была бы полным фиаско. Остаётся лишь третья цель, которая не стояла на самом верху в списке приоритетов внешней политики США, но привёдшая к довольно необычному по тем временам союзу между американскими неоконсерваторами и горстью левых вроде Пола Бермана или Кристофера Хитченса. Все они приветствовали свержение одного из самых жестоких из всех диктаторов современности и надеялись на демократизацию Ирака.

Если бы сейчас был 2005- год, а не 2023-й, т.е. вторая, а не двадцатая годовщина начала войны, то можно было бы со спокойной совестью заявить, что трансформация Ирака после свержения Саддама прошла, в целом, по плану. Даже если остались коррупция, непотизм и нищета, а соседние страны, прежде всего Иран, обладали огромным влиянием, то институты и конституция показали себя на удивление стабильными. Ни одна из партий больше не ставили демократическую систему страны под сомнение, Иракский Курдистан был признан федеральным округом и, по крайней мере, в сравнении с почти всеми странами-соседями в Ираке существовала довольно обширная свобода прессы и мнения. Армия подчинялась парламентскому контролю и больше не угрожала другим государствам, в то время как избираемые правительства приходили и уходили.

В сегодняшнем Ираке больше не является редкостью, что молодые женщины сидят в кафе и курят кальян. Жизнь при диктатуре Саддама они знают только по рассказам, в 2003-м году они были ещё детьми. Для них то, что было горькой реальностью для их родителей, должно казаться невозможным: ежедневный террор иракских спецслужб и постоянный страх, который в 1989-м году заставил Канана Макия назвать своё исследование о баасизме «Republic of fear». Хотя они наверняка знают о сотнях тысяч убитых, которых режим закапывал в братских могилах и которые на сегодня были эксгумированы лишь отчасти. Наверняка они слышали и о газовых атаках на курдские города, но всё это едва ли играет какую-то роль для нового поколения. Короче, многое из того, но что надеялись в 2003-м году, сегодня достигнуто.

Но можно было бы наполнить целые библиотеки исследованиями о том, что пошло не так после 2003-го года: как могло дойти до вооружения восстания в «суннитском треугольнике», как чуть не дошло до гражданской войны между шиитскими группами и суннитами и как потом из одного объединения старых баасистов и аль-Каиды могло возникнуть «Исламское государство» (ИГ) и совершать свои неописуемые преступления во имя Аллаха.

Под впечатлением от происходившего после 2003-го года легко забывается то ликование, царившее поначалу в большей части Ирака, пока войска коалиции всё более приближались в Багдаду, почти не встречая сопротивления на своём пути. Тогда один член центрального комитета Иракской коммунистической партии сказал в интервью газете jungle world: «Мы все были счастливы, что Саддам Хусейн, против которого мы так долго боролись, был наконец-то свергнут и нам представился шанс для нового начала». ИКП до этого, в отличие от большинства других оппозиционных партий, отвергала войну. После свержения Саддама повсюду в иракском Курдистане висели портреты Джорджа В. Буша и Тони Блэра. Continue reading