[Передознулся я немного этим вашим анархизмом, кароч, а посему — нате вам остатки былого весёлого времяпрепровождения в моём безработном 2024-м. Кофлер (1907-1995) — родившийся на территории теперешней Украины австрийский философ и социолог, антисталинист, «лукачианец», автор бомбического исследования о буржуазной и социалистической бюрократии и совершенно угарных воспоминаний о жизни в ГДР. В 1950-м порвал с Социалистической единой партией и был вынужден бежать в ФРГ, опередив тем самым самого Блоха на несколько лет. Так что — вот. Enjoy! – liberadio]
I) Пропедевтика к различению позиций
Едва ли какая-либо другая теоретическая система испытала на себе судьбу быть неправильно понятой как сторонниками, так и противниками, как марксизм. Не желая вдаваться здесь в историю «критического», неверного толкования марксизма, отметим лишь, что мы вступили в эпоху новых недоразумений, вызванных искажением этой доктрины победившим на Востоке «марксистским» сталинизмом, а также, к сожалению, дискуссиями, хотя и в основном позитивными, которые начались в 1920-х годах в заинтересованных научных кругах по поводу ранних трудов Маркса, были прерваны при Гитлере и возобновились в последние годы. Мы не рассматриваем здесь последнее явление. Достаточно сказать, что одним из самых удивительных результатов этой дискуссии стало обвинение Маркса не в заумном материализме, а в преувеличенном гуманистическом и антропологическом идеализме, с заметной тенденцией одновременно принимать некоторые его социологические «материалистические» взгляды как значимые для социологии (ср. посвящённые Марксу конференции академий при протестантской церкви).
Но традиционное «материалистическое» заблуждение, которое, в свою очередь, принимало самые разные формы, не было преодолено, а продолжает преследовать умы, в частности, университетских преподавателей, из которых мы приведём лишь два примера (из соображений компактности). Профессор Боченски, преподающий в Женевском университете, утверждает: «Согласно историческому материализму, всё содержание сознания зависит от экономических потребностей» («Современная европейская философия», с.81).
Это определение не имеет ничего общего с марксистской точкой зрения; более того, при ближайшем рассмотрении оказывается, что оно вообще немыслимо. Для Маркса «экономические потребности» не оказывают никакого влияния на формирование содержания мысли, а только общественные отношения, которые он называет «материальными», поскольку, по его мнению, они являются результатом явления труда — которое само по себе очень сложно и опирается на сознание — и, кроме того, выражают то, что, в отличие от непрактичного «идеального», обычно называют сферой «практики». Для того чтобы подкрепить свою точку зрения цитатой, которая ясно подчёркивает ошибку Боченски, следует привести следующие слова Маркса: «Экономические эпохи различаются не тем, что делается, а тем, как…» («Капитал», том I).
Мы видим, что даже в отношении «материальной» сферы Маркс отстраняется от идеи, что «что» экономической деятельности, служащей для удовлетворения «потребностей», определяет характер социальных эпох; скорее, решающим остаётся «как» процесса труда и основанные на нем межличностные отношения.
Недоумение Боченски, несомненно, основано, скажем так, на слишком серьёзном отношении к некоторой внешней терминологии марксистской доктрины. Такие термины, как «материальный», «материалистический», «экономический» и т.д., имеют здесь принципиально иное значение, чем обычно. Так, например, «материальное» — не находится в противоречии с сознательным или с сознанием — «через голову», как говорит Маркс. Моннеро же этого не понимал, когда апострофировал высказывание Маркса: «Идеальное есть не что иное, как материальное, реализованное в человеческой голове» следующим образом: «Идея, подчёркивает Маркс, есть не что иное, как материя». «Когда говорят, что материя реализуется в материальном человеческом мозге, то ещё ничего не говорят о том, как возникает идея» («Социология коммунизма», с.152).
Здесь Моннеро совершает двойную ошибку. Во-первых, он путает биологический вопрос о функционировании мозга, на основе которого биолог пытается объяснить функцию мышления, с вопросом о социологических отношениях между социальным («материальным») бытием и ментальными содержаниями, называемыми идеями. Первое Маркса совершенно не интересует, и это лишь фальсификация, когда Сталин вкладывает в его уста высказывание Гоббса, касающееся второго, которое Маркс цитирует с критическим намерением. Кстати, этот вопрос также не имеет ничего общего с философско-материалистическим вопросом о «существовании реальности, независимой от сознания». С другой стороны, Моннеро не замечает, что для Маркса «материальное», реализуемое «в человеческой голове», то есть в сознании (!), есть не что иное, как система практической деятельности, обнаруживаемая в пространстве социальной жизни, из которой вырастает идеальное, которое «переводит» себя в идеальное. Поэтому Маркс называет «материальное» также «реальным», под которым он, естественно, подразумевает историческую и социальную реальность. Все это не имеет ничего общего с «материальным мозгом». Само понятие «идеального» указывает на истинный смысл предложения Маркса, поскольку оно всегда обозначает «идеологическое». То, что имеет в виду Моннеро, а именно фундаментальную способность человека мыслить вообще, никогда не обозначается как идеальное, но всегда иначе.
Учитывая возможность подобных ошибок в академических кругах, неудивительно, что учение марксизма в значительной степени понимается неправильно даже там, где в остальном его принципы понимаются правильно. На первый взгляд, это кажется противоречием. Возьмём исторический материализм. Что дало понимание содержания фразы Маркса «Общественное бытие определяет сознание»? Очень мало! Если же углубиться в хорошие работы, применяющие исторический материализм к конкретным проблемам истории или интеллектуальной жизни — например, в «Восемнадцатое брюмера» Маркса, легенду о Лессинге Франца Меринга или «Гёте и его время» Георга Лукача, — то неожиданно сталкиваешься с новыми загадками, которые дают представление о полном объёме высказываний исторического материализма.
Сейчас чрезвычайно интересно проследить, как ложная интерпретация не только проникает в немарксистский мир идей, но и оказывает обратное воздействие на марксизм, как интеллектуальное и политическое движение в нашем веке. Самым заметным и в то же время самым крайним выразителем немарксистского марксизма в наше время является сталинизм. Как и его «буржуазные» оппоненты, он тоже, в заблуждении воспользовавшись «материалистическим» языком марксизма, лишил его подлинного и истинного содержания и превратил в систему механистических, материалистических и вульгарных марксистских утверждений.
Можно провести различие между социологическими и систематическими корнями искажения марксизма сталинизмом, хотя их нельзя полностью отделить друг от друга, поскольку они связаны. Не будем заходить так далеко, чтобы вдаваться здесь во все сложности этой связи. Мы ограничимся несколькими ссылками на наиболее важные основные систематические ошибки сталинского образа мышления, оставив в стороне философскую эпистемологию.
Если марксистская социология — в самом широком смысле, т.е. включая теорию идеологии, антропологию, теорию искусства и т.д. — то необходимо учитывать три фундаментальных фактора, которые в сталинском марксизме либо вообще не признаются, либо признаются неадекватно и искаженно: во-первых, что пределы сознания нигде не превышаются; во-вторых, что марксистское мышление всегда мыслит тотально; в-третьих, что понятие закона исторического материализма в корне противоположно понятию научной закономиерности. Фридрих Энгельс однажды сказал: «Во-вторых, просто неизбежно, что все, что движет человеком, должно пройти через его голову — даже еда и питье» («Людвиг Фейербах»).
Из этого утверждения ясно, что, согласно марксистской концепции, все процессы, касающиеся социального человека, происходят на почве сознания. Но именно такое определение кажется вульгарным материалистически предвзятым представителям сталинизма скатыванием в «идеализм». Поэтому могло случиться так, что на дискуссии в университете Галле автору этих строк, цитировавшему Энгельса, не называя его имени, сказали, что есть и пить — это дело не головы, а предназначенных для этого телесных органов. Недоразумение очевидно, но понять его можно только исходя из механистическо-материалистической базовой ориентации. Одна механистическая ошибка в рассуждениях влечёт за собой другую, и в результате в сталинской теории возникает неизбывная путаница между подлинно идеалистической идеей об одностороннем формировании истории сознанием и диалектико-материалистической идеей о том, что история формируется через голову человека, через его сознание.
Рассмотрим марксистскую проблему сознания как основы всего человеческого существования и поведения, где, согласно марксистской точке зрения, мы имеем дело со сферой «материального» или экономического: в сфере труда. Согласно старым домарксистским материалистам, человек в значительной степени и, следовательно, естественным образом зависел в своём труде от природы, которая в этом представлении выступает как субъект в силу своих особых характеристик и оказывает своё влияние на действия и волю человека. Для Маркса верно обратное (что невозможно объяснить здесь более подробно). Внутренняя динамика трудового, общественного и исторического процесса никогда не определяется факторами внешней природы, но они, точнее, качественное разнообразие их явлений и свойств, образуют лишь общие предпосылки человеческого существования вообще; какие из этих явлений и свойств и в какой форме используются человеком, зависит от самого человека и от его межиндивидуальных, социальных форм жизни и тенденций их развития. Ясно, что эти межиндивидуальные отношения, которые мы называем социальными, всегда являются отношениями человека, наделённого сознанием и использующего это сознание во всех своих формах выражения, и поэтому сами должны быть отношениями, основанными на сознании.
Десятки отрывков из трудов Маркса показывают, что для Маркса действие, определяемое сознанием, является предельной данностью в выведении социологических процессов, за которую он никогда не возвращается. Рабочий, говорит Маркс, например, «использует механические, физические, химические свойства вещей для того, чтобы заставить их действовать как средства силы на другие вещи в соответствии с его целью (т.е. в соответствии с целью, поставленной сознанием – Л.К.)» («Капитал», том I).
Природа — это только, прямо говорит Маркс, «общий предмет человеческого труда» («Капитал», том I), причём он сам подчёркивает это выражение. Или: «Таким образом, в процессе труда деятельность человека с помощью средств труда приводит к изменению предмета труда, которое предполагалось с самого начала».
В этих высказываниях чётко прослеживается роль сознания как условия всех событий. И поскольку сталинская теория чрезмерно подчёркивает роль естественных условий в чуждой Марксу манере мышления из-за непонимания того, что такая позиция в конечном счёте должна привести к рецидиву «метафизического идеализма», она становится жертвой вульгарного материалистического механизма. Она не понимает, что ссылка на непрерывную функциональность сознания в социальных событиях вполне может быть согласована с последовательным историческим материализмом. «Материалистический» характер этого взгляда заключается именно в том, что активная, целевая и потому всегда детерминированная сознанием сторона социального процесса, независимо от акцента на её решающей роли, в конечном счёте признается зависимой и по существу детерминированной объективными социальными условиями, вытекающими из этой самой активности.
В таком свете социальный процесс предстаёт, в отличие от взглядов старого материализма, рассматривавшего активную сторону как лишь видимость, как самообман индивида — ещё у Гоббса и Спинозы, который в своих социально-философских рассуждениях приближается к материализму, — во всей своей полноте как проходящая через сознание «практика», в которой субъективная и объективная стороны процесса оказываются тождественными и принимают форму исторического субъект-объектного отношения. Марксистская субъектно-объектная теория, однако, совпадает именно с тем, что марксизм понимает под исторической законностью, и служит основанием для признания конкретных правовых процессов, как они принадлежат различным историческим эпохам (тотальностям). Теория субъект-объектных отношений может быть кратко изложена следующим образом: Человеческий индивид (субъект) в своих действиях «производит» действия и отношения, направленные на достижение конкретных целей, которые в своей совокупности сгущаются в упорядоченную систему (объект), которая в свою очередь противостоит человеку как система условий (субъект) и определяет его в его действиях (при этом человек в свою очередь становится объектом). Объективность «среды», «производимой» самим человеком, становится, таким образом, субъективной, поскольку она низводит человека до объекта, но в то же время ставит перед ним новые задачи и побуждает его к новой активности, изменяющей обстоятельства, к активности как субъекта. Конкретное содержание этого отношения (тождество субъективного и объективного) зависит от конкретного характера самого общественного развития.
Решающим здесь остаётся то, что это «законное» субъектно-объектное отношение конкретной эпохи включает в себя все явления, от простейших экономических фактов до сложнейших интеллектуальных творений. Субъектный характер всех субъективных (в том числе интеллектуальных) моментов сохраняется везде, и это при том, что человек никогда механически не принуждается к действию или решению, к выбору цели или умственного выражения, а лишь всегда сталкивается с конкретными социальными проблемами в определённых условиях, которые в среднем решаются субъективно, так, как это соответствует конкретному бытию субъекта. «Великий ум» видит глубже реальности, поэтому ближе к ней и мыслит более истинно, но поставленные перед ним проблемы существуют независимо от него, и разнообразные решения, которые эпоха вырабатывает философски, политически, экономически и т.д. благодаря работе своих интеллектуальных агентов, всегда являются решениями, которые можно в большей или меньшей степени отнести к той или иной социальной позиции, что не исключает объективного знания истины, а фактически включает его (марксистское учение об идеологиях).
Сталинская теория противопоставляет эту обрисованную здесь связь сенсуалистической слепоте. Подобно материалистическому сенсуализму 18-го века, сталинская «теория зеркального отражения» также механистически рассматривает роль субъективного и мышления, низводя их до пассивности. Однако, поскольку такой взгляд заметно противоречит тому значению, которое марксистская теория фактически приписывает мышлению в истории, сталинизм находит выход в последующем обратном воздействии мышления на человека, то есть в построении теории «взаимодействия».
Само собой разумеется, что это вульгарное материалистическое искажение исторического материализма допускает не что иное, как естественно механически искажённое понятие закономерности. Подобно тому как в естественнонаучной закономерности объект остаётся в пассивности, т.е. подчиняется законам, действующим для любого объекта и потому существующим независимо от него, в сталинской теории человек также становится более или менее — ограничения обычно находятся во фразовом противоречии с основным тезисом — пассивным объектом объективного закономерного процесса; законность связанного с сознанием субъект-объектного отношения остаётся здесь неразработанной в её специфически марксистско-диалектическом значении. А поскольку так обстоит дело в сталинской теории, т.е. поскольку тождество активности и пассивности по отношению ко всему бытию остаётся непризнанным, сталинизм отвергает и фундаментальное для марксистской доктрины понятие тотальности, хотя Маркс часто его использует (например, почти десяток раз во введении к «Критике политической экономии»). Вместо тотальности используется понятие «связи» — именно то, что давно знакомо недиалектическому изложению истории и что Маркс считал прямо противоположным диалектическому взгляду. В отличие от простого наблюдения за явлениями в «контексте», диалектический взгляд на тотальность включает в себя методологический процесс, посредством которого моменты «опосредуются» (Гегель) между собой и процессом с целью выявления их скрытой сущности. Только благодаря этому методу отбрасывается почва простой компиляции, какой бы интеллектуальной она ни была, или — что означает то же самое — представление истории в простом «контексте», и становится возможным подлинное историческое «понимание». Буржуазные мыслители Макс Вебер и Эрнст Трёльч пошли в этом отношении дальше, чем якобы «марксистские» сталинские историки.
II) Марксистское и сталинистское понятие истории
Хотя Ленин при сталинском правлении считается своего рода святым, которому нельзя противоречить ни при каких обстоятельствах, есть у него высказывания, которые сталинисты никогда не цитируют, например: «Умный идеализм ближе к умному материализму, чем глупый материализм». Что касается этого высказывания Ленина, то очевидно, что люди на Востоке предпочитают о нем молчать, потому что марксизм и сталинизм так же различны, как умный и глупый материализм.
Сложнее понять, почему некоторые теоретические ссылки Маркса, например, касающиеся метода исторического исследования, либо намеренно игнорируются, либо просто остаются незамеченными, потому что их не понимают. Но причина все та же — правильное ощущение того, что эти ссылки не согласуются с собственной точкой зрения. Это особенно верно в отношении сталинского превращения исторического материализма в вульгарный экономизм, имеющего два одинаково разрушительных последствия для марксистских исторических исследований. Первое — вопреки уже упоминавшемуся в предыдущем разделе требованию Маркса проводить резкое различие между компилятивным представлением исторического процесса в «контексте» и исследованием сущности явлений как моментов диалектически структурированной «тотальности», сталинские историки почти постоянно демонстрируют тенденцию останавливаться на источниковедческой проработке и синтезе внешнего фактического материала. Другим следствием этого является то, что в результате механистически-материалистического непонимания исторического материализма он деградирует до поверхностного экономизма в смысле внешнего поиска «экономического фактора» в объяснении определённых исторических явлений, что приближает нас к старому домарксистскому материализму.
Дьёрдь Лукач, самый выдающийся марксистский теоретик современности, открыто предостерегает против «обывательского сужения диалектического материализма и искажения исторического материализма в “экономизм”, в вульгарную социологию». Поскольку Лукач принадлежал к сталинскому лагерю (где его истинно марксистский образ мышления вызывал у него наибольшие затруднения) и часто направлял свои критические замечания против своих же коллег по партии, понятно, кого он обвинял в недиалектическом экономизме. В своих важных образчиках литературной критики Лукач показывает, как метод исторического материализма должен применяться с необходимой тонкостью, используя все содержание этой доктрины. Здесь, вслед за Марксом, он развивает свою много обсуждавшуюся теорию, в которой проводит резкое различие между чисто «описательной» и «повествовательной» формой искусства, стремящейся к пониманию и художественному изображению сущности человеческой жизни. Нас здесь интересует только то, что это различие между «описанием» и «повествованием» как раз и делает в исторических исследованиях разницу между внешне описательным и «понимающим» взглядом на историю.
Интересно отметить, что Маркс разработал нечто подобное «понимающей» исторической методологии задолго до Дильтея, более того, уже в своих ранних работах, хотя, как мы увидим, он использует другую терминологию и, более того, избегает отказа от рационального постижения исторических явлений в пользу интуитивного, что характерно для «понимающего» направления вплоть до Риккерта. Вместо того чтобы присвоить себе это великое достижение Маркса, сталинская теория избегает его, чтобы оказаться там, где в 19-м веке находилось «чистое» источниковедческое историческое исследование, работа которого не кажется лишней даже с сегодняшней точки зрения, но должна рассматриваться лишь как подготовительная работа к реальному историческому исследованию (Макс Вебер). Именно великий «буржуазный» теолог, социолог и историк Эрнст Трёльч, как и теоретики интуитивного «понимания», признавал односторонность историографии, основанной исключительно на знании источников, но в то же время понимал, что между поверхностно-рациональным описанием и метафизически-интуитивным, то есть в конечном счёте ненаучным «пониманием» есть третий путь, а именно путь исторического материализма. Трёльч часто выражает это своё понимание этого в своих работах. Значение Трёльча в этом отношении заключается в том, что он понимает диалектическую сложность марксистского метода и поэтому применяет его в форме, прямо противоположной сегодняшней сталинской теории, что объясняет великолепные результаты, особенно в его работе «Социальные доктрины христианских церквей и групп» (1911). Правильно осознав разницу между простым описанием и реальным пониманием истории на рациональной основе, Трёльч одним из первых, явно нарушая «хорошие манеры» традиционной историографии, осмелился пренебречь источниковедением или, точнее, оставить его подготовительную работу другим и заняться собственно исследованием исторических явлений и процессов. Так он пишет на странице 15 вышеупомянутой работы: «Для настоящей работы вторая группа (признание внутреннего единства всей жизни; Л.К.) является принципиально важной… в то время как исследование фактического поведения и работы христианских идейных сил в отношении политических и экономических сфер жизни может рассматриваться лишь как предпосылка для ответа на эти фундаментальные вопросы. В отношении этих проблем фактического поведения моя работа имеет лишь очень ограниченное собственное источниковедческое исследование… Её возможная заслуга состоит не в независимом источниковедческом исследовании вообще, а в самостоятельном осмыслении объединения целого, вытекающего из соответствующей ситуации и констелляции интересов».
Эдгар Салин делает аналогичный вывод во введении к книге Готейна «Ренессанс в Италии», когда проводит различие между «антикварной» и «просветительской» историографией, как и Бенедетто Кроче, который с иронией противостоит «эрудиции чистого историка» и требует проникновения в скрытую суть исторического. (В моей истории буржуазного общества сделана попытка применить означенный здесь метод диалектико-рационального понимания к многочисленным проблемам современности).
Сталинизм, естественно, считает себя выше этих «буржуазных» методов научного подхода к проблеме истории. Он только не осознает, что находится в том же положении, что и «глупый материализм», который ещё дальше от «умного идеализма», чем «умный материализм». Методологическая отсталость сталинских исторических исследований проявляется именно в том, что они остались на уровне «чистых» буржуазных историков, в то время как сам Маркс указывает на совершенно иные, гораздо более современные пути.
Уже в 1846-м году Маркс назвал этот — как мы бы сказали сегодня — «понимающий» метод «наглядным». В «Немецкой идеологии» того года говорится:
«Его предпосылками (диалектически-материалистического метода изучения — Л.К.) являются люди, взятые… в своём действительном, наблюдаемом эмпирически, процессе развития, протекающем в определённых условиях. Когда изображается этот деятельный процесс жизни, история перестаёт быть собранием мёртвых фактов, как у эмпириков… трудности только тогда и начинаются, когда приступают к рассмотрению и упорядочению материала … когда принимаются за его действительное изображение».
Для того чтобы полностью понять этот отрывок, необходимо знать — а сталинская теория не имеет об этом ни малейшего представления, что доказывает тщательное изучение её упущений, — что Маркс проводит резкое различие между просто внешне-созерцающим и понимающим «созерцательным» поведением, которое, по его мнению, создаёт реальные трудности для исследования. Маркс говорит о простом «наглядном» поведении в «Тезисах о Фейербахе» и в «Немецкой идеологии», где он, например, обвиняет Фейербаха в том, что тот остановился на «простом созерцании». В эпилоге ко второму изданию «Капитала» Маркс делает очень похожее заявление, и снова сталинская доктрина не обращает на это никакого внимания. Здесь он также проводит резкое различие между простым исследованием фактического (которого ни в коем случае не достаточно, чтобы поместить его во внешний «контекст») и (понимающим) представлением «реального движения», «жизни материала», представлением, которое, по Марксу, также начинается «только после» завершения предварительной работы по сбору, присвоению и организации материала. Он метко добавляет: «Если это удаётся и жизнь материала теперь отражается идеально, то может показаться, что мы имеем дело с априорной конструкцией». Но, конечно, для механистически-материалистических фанатиков «материалистической точности», поверхностно и самодовольно плывущих по волнам моря фактов, всякая попытка свести всю взаимосвязанность, сложность и внутреннее движение исторического мира явлений к присущей ему сущности и истине, то есть сделать его понятным как «реальное» движение, представляется «априорной конструкцией». Поэтому не случайно, что сталинисты «не заметили» два упомянутых выше отрывка из «Немецкой идеологии» и «Капитала», ведь человек обращает внимание на то, что он понимает по смыслу. Достаточно внимательнее присмотреться к знаменитому отрывку из «Капитала» о «фетишистском характере товаров» или к «Восемнадцатому брюмера», и даже слепой поймёт, что значит, согласно принципу исторического материализма, «понимающе» или «наглядно» различать внешнюю видимость и «реальную жизнь материала».
Ещё Энгельс указывал, например, во вступлении к «Крестьянской войне в Германии» или в своей критике так называемых «истинных социалистов», что для понимания внутренней жизни материала недостаточно придать ему «революционную» или «пролетарскую» причёску. Недостаточно также свести его к соответствующим «экономическим факторам», поскольку это лишь демонстрирует внешнюю связь между общественными («экономическими») и другими факторами, но ни в коей мере не улавливает сути явлений и всего процесса, вытекающего из этой связи. (К сожалению, в этом узком пространстве невозможно представить даже набросок конкретного взгляда марксистской теории). Полностью захваченная концепцией механистического материализма, сталинская теория разделяет собственное мнение, что между материалистическим и идеалистическим взглядом на историю нет никакой разницы, кроме того существенного отличия, что «связь» фактов устроена иначе: в то время как исторические идеалисты рассматривают идеал как основание объяснения, исторические материалисты объясняют явления из социально-экономического бытия. При условии удовлетворения этого требования «революционного» разворота точек зрения исследование истории в обоих случаях остаётся принципиально одинаковым.
Однако это означает, что сталинский подход значительно отстаёт даже от плохого идеалистического исторического исследования. Ибо если слабое идеалистическое отображение исторического процесса, в силу своей большей непритязательности, хотя бы оставляет желать лучшего в смысле многогранности и живости, то вульгарно-материалистический подход, в силу своей господствующей тенденции сводить все моменты процесса к экономическому фактору, сужает пространство исторического движения до невероятности, так что изображаемое здесь может быть лишь бледной и слепленной копией реальных исторических событий. Таким образом, сталинское историческое исследование сохраняет от буржуазного исторического исследования именно то, что давно устарело, а именно: переоценку источниковедения (которое, конечно, необходимо как основа), поверхностный эмпиризм, вульгарную базовую концепцию «контекста» и незнание важного различия между «описательным» и «повествовательным» изложением истории. Поэтому сталинская историография проявляет себя с лучшей стороны, когда исследует простые общественные отношения (особенно те, что относятся к более ранней истории, которая ещё недостаточно изучена) и связанные с ними другие факты с точки зрения их фактичности; в этом она достигла хороших, иногда значительных успехов. Однако, в силу вышеупомянутых причин, она наиболее явно терпит неудачу там, где должна пролить свет на сложные исторические явления, например, на идеологические явления и явления, касающиеся современного общества; здесь она предстаёт почти в карикатурном виде. Таким образом, она в точности соответствует старой социалистической истории, которую Энгельс обвинял в том, что она сводится к занесению событий в «скучный реестр случайностей» и облачению их в «революционный» плащ. На самом деле отношения между «экономикой и идеологией» часто конструируются и насильственно устанавливаются, содержание исторических событий неоправданно упрощается, так что сталинский исторический механизм подтверждает слова Маркса о том, что «нет ничего скучнее и суше, чем воображаемый locus communis».
III) Марксистское и сталинистское понятие искусства — От художественного к шаблонному реализму
В предыдущих разделах было отмечено, что марксистская теория опирается на понятие тотальности. Однако если историческая тотальность по сути своей предстаёт как субъект-объектное отношение, то есть как конкретное отношение между индивидуальным и общим, то в зависимости от поставленного вопроса её можно рассматривать двояко. Либо интерес направлен на весь процесс, на общее, в котором нельзя пренебрегать активным и мыслящим индивидом, но в котором доминирует познание целого — в этом случае мы имеем дело с наукой. Или же интерес овладевает индивидом, который формирует свою жизнь на уровне своей «судьбы», но всегда действует в пространстве данного социального целого — интеллектуальной формой встречи с реальностью, соответствующей этому интересу, является искусство. Как там рациональный, так и здесь интуитивный способ ментального совладания с человеческой реальностью конгруэнтны, даже если интуиция там и разум здесь не исключены.
Но, несмотря на решительное различие, науку и искусство (разумеется, в той мере, в какой они имеют своим объектом человека) объединяет то, что их всегда интересует тотальность их объекта: в искусстве — тотальность индивидуального, в науке — тотальность историко-социального. Их также объединяет метод поиска диалектической взаимосвязи между отдельным и целым, хотя и с другой целью — выяснить сущность прежде всего отдельного здесь и целого там. Наконец, их объединяет то, что они не могут достичь прояснения индивидуального или целого, не способствуя в то же время в своей различной (художественной или научной) форме прояснению той стороны субъектно-объектных отношений, которая далека от их непосредственного интереса.
Искусство, таким образом, по сути, занимается тотальностью личности, точнее, её судьбой. Тотальность личности, однако, заключается во всеобъемлющей конкретности её форм выражения и отношений, которые осложняются тем, что находятся в постоянном движении и изменении, всегда в развитии, так что одной из главных задач хорошего литературного или драматического произведения становится понимание и художественное оформление внутреннего движения и развития как важнейшего момента существования личности в целом. В плохом искусстве, например, в типично сталинском или сартровском (здесь за редким исключением), от этого развития в значительной степени абстрагируются. В какой-то степени это развитие случайно. В остальном же оно, по сути, выражает результат столкновения индивидуальной особенности с конкретными индивидуальными и социальными условиями и то, как решаются противоречия, трудности и проблемы, возникающие в результате этого столкновения. Поэтому каждая художественно верно понятая ситуация личности одновременно и безусловно индивидуальна (а значит, в определённой степени случайна), и типична, поскольку поставлена в объективные жизненные обстоятельства, с которыми вынуждена иметь дело. Если художественное изображение личности удаётся на основе типического, только тогда мы имеем дело с подлинным и талантливым «рассказом», который проникает в глубины человеческого существования и принципиально отличается от поверхностного натуралистического или формалистического «описания». В марксистской системе подлинно «повествовательное» искусство обозначается как «художественный реализм».
Маркс также прямо утверждает — и Дьёрдь Лукач самым решительным образом подчёркивает этот момент марксистской теории искусства, — что талантливый художник способен проникать в реальные проблемы человеческого существования более или менее независимо от своей личной идеологической или политической ориентации, то есть, при условии личной честности, он следит своим художественным взором за сложным движением действительности, не позволяя ввести себя в заблуждение какими-либо предвзятыми идеями, даже если они являются его собственными. Эта теория марксизма имеет особое значение, поскольку пытается объяснить, почему в истории искусства и литературы гениальные художники раз за разом выявляли и критически освещали именно то, что идеологическая тенденция их времени и их общества скрывала, искажала или прославляла (даже если определённые барьеры и природа художественного познания остаются ограниченными временем).
Для сталинской точки зрения характерно то, что она виновна в уплощении и искажении всех основных положений марксистской теории искусства, которые здесь только намечены. Причина этого кроется в вульгарном сужении теоретического сознания, даже в той мере, в какой оно вытекает из марксизма, бюрократической идеологией сталинизма, которая сама по себе является очень сложной структурой, но результаты которой ясно ощутимы.
Бюрократическое сознание неизбежно игнорирует сложную взаимосвязь между личностью и обществом, субъективным и объективным, индивидуальной деятельностью, индивидуальным мышлением, желанием и общим процессом, и в особенности не способно понять межиндивидуальные процессы, происходящие в пространстве между индивидуальным и общим во всей их сложности и тонкости. Оно не признает или упускает из виду конкретные и тонко закрученные проявления психических процессов, которые являются выражением противостояния индивида с окружающей средой; оно слепа к трагическим трудностям и духовной борьбе, которые в большинстве случаев скрываются за внешним поведением индивидов; оно недооценивает моменты индивидуального самообмана, заблуждений и ошибок, например, именно как моменты перехода к очищению и возвышению индивидуальной жизни. В своей характерной тенденции к механистически-рационалистическому упрощению событий бюрократическое мышление подозревает всех, кто недостаточно твердо стоит на его позициях. В сталинском бюрократизированном искусстве, например, это проявляется в механическом различении добрых и злых людей, а борьба между двумя лагерями сводится к жёсткому и нереалистичному кукольному представлению. Поскольку бюрократическое сознание не способно по-настоящему понять человека и его проблемы, оно приписывает ему умственное и духовное развитие по заранее продуманному образцу. Вот почему, например, типичная сталинская литература упрощает и схематизирует «развитие к классовому сознанию», которое сталинизм подчёркивает как столь важное, деформируя это развитие в незамысловатую линию, цель которой представляется как более или менее механический результат «естественной закономерности».
Сведение «обусловленной судьбой» человеческой жизни к шаблону несовместимо с принципиально оптимистическим взглядом марксизма на человека, его развитие и его историю. Оптимизм проистекает именно из наблюдения и понимания глубоких и сложных противоречий человеческой жизни, из осознания вытекающего из этих противоречий стремления разрешить их на все более высоких уровнях человеческого существования (хотя и в связи с некоторыми базовыми антропологическими представлениями, которые не могут быть здесь подробно рассмотрены). Там, где искусство разбавляет противоречивые проблемы человеческого существования слишком прозрачным настоем, оно легко поддаётся кажущейся «фактичности» этого существования, то есть искажённому и мрачному образу человека, отражённому на поверхности событий каждой эпохи. Такое искусство, особенно если оно находится под пессимистически-бюрократическим влиянием, демонстрирует принципиально пессимистические черты. Однако бывает и так, что, несмотря на господствующий бюрократический образ мышления, навязанный литературе «сверху», пессимизм искусственно прикрывается по политическим соображениям требованием изображать обстоятельства в оптимистическом настроении и вселять оптимизм в народ. Понятно, что это не может привести к подлинному оптимизму, а только к фальсифицированному и карикатурному, даже если литература станосится на его службу. Противоречие, которое отчётливо прослеживается в сталинской литературе, заключается в следующем: с одной стороны, оптимистическое и религиозное настроение в отношении генеральной, великой линии развития, т.е. где бюрократическое мышление вращается вокруг фундаментальных и абстрактных социальных вопросов, усиливается до слепого оптимистического фанатизма, который уже не признает реальных проблем и трудностей и поэтому пуст. С другой стороны, по отношению к многочисленным конкретным индивидуальным вопросам повседневной жизни господствует гнетущая неуверенность и неопределённость, своеобразный механистический и мрачный страх, который находит своё художественное воплощение в многочисленных агентах, врагах народа, троцкистах и идеологах буржуазии, но который манифестирует ни что иное, как непобедимый глубоко укоренившийся пессимизм бюрократического характера.
В рамках такого вульгарного противоречия, основанного на слабостях бюрократического мышления, провозглашаемый оптимизм может выжить только в том случае, если он сбросит реалистическую личину и предастся романтическому экстазу. Поэтому не случайно, что теория искусства с истерически подчёркнутым оптимистическим характером, называющая себя «романтическим реализмом», возникла именно в период правления сталинизма. «Реализм» в этой романтической конструкции — всего лишь марксистский остаток, фонетическое напоминание о марксистской точке зрения.
В лучших своих проявлениях европейская романтическая литература обладала сильными диалектико-реалистическими чертами. Сталинская литература, однако, перенимает только её негативные стороны. Прежде всего, это тенденция стилистически преувеличивать некоторые аспекты жизни, особенно незначительные, и видеть жизнь как бы сквозь очки мечты. В советских фильмах, снятых с 1940-х годов, фальшиво-ослепительный лунный свет, падающий на колхоз и придающий жизни чёрствый и лживый романтический шик, стал само собой разумеющимся. Романтическое в сталинской концепции искусства «романтического реализма» исчерпывается целенаправленной романтизацией жизненных проблем. Сталинист был бы склонен оправдывать необходимость такого злоупотребления искусством необходимостью воздействовать на народ и вдохновлять его в переходном состоянии к совершенному социализму. Но он ошибается. Такое «искусство», критически замечает Лукач в адрес восточной литературы, ни к кому не обращается, в лучшем случае только к тем, кто уже «покорен» и бюрократизирован в своём сознании, а с другой стороны, отталкивает всех тех, кто лишь отчасти или вовсе не убеждён в правильности представленных идей:
«Это ещё не преодолённый недостаток нашей политической и пропагандистской беллетристики, что — в соответствии с её художественной природой — она имеет ограниченную сферу влияния… Поскольку она представляет пропагандируемую истину как готовый результат, но не позволяет ей возникнуть из человеческих судеб перед читателем, она нигде не захватывает тех, кто не убеждён с самого начала, более того, она часто прямо отталкивает их» (Д. Лукач, «Народный трибун и бюрократ»).
Казалось бы, поверхностность и неадекватность романтизма в сталинском искусстве и теории искусства должна быть в какой-то мере уравновешена основательным реализмом марксистско-диалектического толка, как и предполагает термин «романтический реализм». Но ничего этого не чувствуется. Все черты натуралистической философии и позитивистского взгляда на историю можно обнаружить в «романтическом реализме». Поэтому здесь вновь появляется сенсуалистический тезис о зеркальном отражении, благодаря которому момент сознательной деятельности и формирования сознания значительно отодвигается в ситуацию пассивности перед лицом комплекса объективных процессов и контекстов. Постоянный призыв к активной и идейной деятельности призван лишь поддержать «естественно необходимую» процессуальность, при которой самореализация живых событий как объективных и типичных, заметная во всем подлинном художественном реализме, является не результатом сложной деятельности действующих, мыслящих и чувствующих личностей, а заранее продуманным и механически заданным «решением». Вот почему в очень многих произведениях русской литературы «решение задано», то есть привито к целому, а произведение, соответственно, построено так, что это решение чётко вырисовывается с первой же страницы. Это не просто ошибка государственных властей и сталинских теоретиков искусства, которые постоянно требуют от писателя чёткого формирования характеров в соответствии с социалистической задачей, то есть эти власти и теоретики не просто случайно противостоят требованиям значительной литературы, а наоборот, бюрократизированная русская литература уже не в состоянии освободиться от бюрократического взгляда на жизнь в силу принятой ложной теории. Учение о том, что художник должен поставить своё творчество на службу «решению» или «тенденции», которые должны быть всегда на виду, опасно для литературы. На это указывал ещё Энгельс:
«Но я думаю, что тенденция должна вытекать из ситуации и сюжета, без явного указания на неё, и поэт не обязан передавать читателю историческое будущее решение социальных конфликтов, которые он описывает… и, на мой взгляд, социалистический тенденциозный роман также полностью выполняет свою профессию, когда он… (посвящает себя своей задаче), не предлагая решения, более того, сам не принимая ничью сторону в явном виде».
Уже в старом романтизме на первый план вышел поверхностный «реализм», в котором индивид представал как «пассивный рупор духа эпохи» (Маркс) и потому мог быть художественно оформлен лишь в искажённом виде как реальная индивидуальность. Точно так же и «романтический реалист» способен воспринимать активного индивида лишь как пассивный рупор надындивидуальной силы — здесь, правда, не идеалистически, а вульгарно материалистически понятой. Иными словами, логика его ложных предпосылок заставляет его лишать их сложной полноты жизни, шаблинизировать и механизировать их. Маркс указал на ошибку в драме Лассаля «Франц фон Зиккинген», когда активность персонажей преуменьшается в пользу более или менее автоматически утверждающегося исторического процесса. В сталинской литературе эта ошибка преувеличена. Искажения романтизма и механистического материализма имеют, таким образом, один и тот же корень: пренебрежение к живой полноте индивидуальных отношений. Романтизм и механицизм — близнецы-братья, хотя и враждебные. Они примиряются, когда нуждаются друг в друге, чтобы дополнить друг друга из-за своей односторонности, как показывает «романтический реализм».
Безусловно, между этими двумя направлениями всегда есть существенная разница. Романтизм никогда не может поддаться натурализму, он скорее тяготеет к формализму и фантастическому мистицизму. Литературный же вульгарный «реализм», несмотря на свои постоянные словесные отрицания, идёт по стопам натурализма, который теряет себя в кажущейся данности, в подлеске поверхности, в мнении, что он постиг реальность, держась за неё. Вот почему, имея дело со сталинской концепцией искусства, можно снова и снова убеждаться в том, что её представители всегда подчёркивают именно то в высказываниях Маркса и Энгельса, что (вырванное из контекста) соответствует натуралистическим тенденциям. Когда, например, Энгельс в одном из своих важнейших высказываний требует от художника точного воспроизведения деталей, он виновен в некотором преувеличении, хотя правильно требовать от художника, чтобы он как можно точнее, то есть до мельчайших деталей, знал действительность, из которой он берет свой предмет или свою басню. Недаром Бальзак, Толстой или Гёте были прекрасными знатоками всех, даже самых незначительных реалий, фактов и вещей, с которыми соприкасались изображаемые ими люди. Но если натуралист понимает эти вещи только в их «самоценности» (например, деревья, лошади, жилые комнаты с их обстановкой и т. д.) и поэтому выбирает их произвольно, то реалист распознает их в их значении для человека, переплетает их с человеческой судьбой в единство и выражает человеческую судьбу через именно не натуралистическое, а художественно-творческое изображение их свойств. Именно этого не смогли понять типично сталинские искусство и теория, и поэтому, в силу своей механистической, а значит, натуралистической ориентации, они набросились на упомянутое выше высказывание Энгельса о том, что художественное изображение должно быть точным до мельчайших деталей. (Достаточно взглянуть на современную живопись Востока, чтобы убедиться в том, насколько искусство здесь уступает плоскому, в лучшем случае классицистически выхолощенному натурализму).
Но хуже всего то, что бюрократизму в сталинском искусстве играет на руку склонность Маркса и Энгельса, которые с восторгом относятся к великим поэтам прошлого и своего времени, невзирая на их иногда «реакционные» убеждения, нередко отвергая поэтов с ярко выраженными социалистическими взглядами (например, Золя). Маркс даже заходит настолько далеко, что утверждает высокую степень независимости действительных прозрений в великом искусстве от личных идеологических и политических взглядов поэтов. Поэтому он не выбирал в качестве своих фаворитов писателей, которые были революционерами в принципе по своим социальным и политическим взглядам или были близки ему по идеологии. Примечательно, что среди поэтов, которым он отдавал наибольшее предпочтение, были аристократ Бальзак и консервативный монархист Шекспир (который, например, позволил выступить революционному крестьянскому лидеру Джеку Кэду только для того, чтобы высмеять его). Поль Лафарг и Вильгельм Либкнехт лично знали Маркса и описывали его литературные наклонности следующим образом:
«Маркс обладал несравненно богатым поэтическим воображением; первыми его литературными произведениями были стихи… Он знал наизусть Гейне и Гёте, которых часто цитировал в разговоре; он всегда читал поэтов, которых выбирал из всех европейских литератур; каждый год он читал Эсхила в оригинале; он почитал его и Шекспира как двух величайших драматических гениев, которых создало человечество. Сервантеса и Бальзака он ставил во главе всех романистов… Маркс читал и по-русски — он особенно ценил Пушкина, Гоголя и Щедрина…»
«Он декламировал длинные отрывки из “Божественной комедии” Данте, которые знал почти наизусть, и сцены из Шекспира, причём его жена, тоже прекрасный знаток Шекспира, часто подменяла его… Фауст был его любимой немецкой поэмой… В Гёте, Лессинге, Шекспире, Данте, Сервантесе, которых он читал почти ежедневно, он выбрал самых высоких мастеров».
Каким образом сталинская теория искусства соотносится с этой установкой Маркса? В вульгарном, материалистически фальсифицирующем ключе. Возьмём, к примеру, следующий отрывок из недавно опубликованного немецкого перевода собрания сочинений русских авторов («Beiträge zum sozialistischen Realismus», Berlin, 1953), которое, кстати, зияет пустотой и фразами и в котором каждая страница подтверждает нашу критику:
«Нельзя всегда отождествлять концептуальное содержание произведения и субъективные взгляды его создателя».
Как осторожно, почти что вывернуто наизнанку, сформулирована здесь точка зрения Маркса. Но далее: «Но, с другой стороны, в принципе неправильно отделять их (содержание произведения и субъективный взгляд) друг от друга. Художник творит сознательно, то есть … он переносит в своё произведение своё отношение к обществу, в котором он живёт и творит. Не бывает художников без мировоззрения, без интерпретации мира, а интерпретация мира художником всегда определяется его положением в социальной жизни».
Ни слова о том, что, согласно марксистской точке зрения, великий художник сталкивается со всей окружающей его действительностью и поэтому должен относиться к ней относительно независимо от своих субъективных убеждений. Противоположностью этому было бы художественное формирование действительности в соответствии с субъективными точками зрения, что не относится к великим поэтам. Приведённая формулировка — не что иное, как неадекватное оправдание заранее предопределённого и потому содержательно бюрократизированного натурализма, до уровня которого опустилась большая часть русской литературы и искусства.
IV) Марксистская и сталинистская этика — Этический гуманизм и антигуманный этицизм
1. Как всегда бывает, когда намечается конфронтация между марксизмом и противоречащей или противостоящей ему точкой зрения, возникает неловкая необходимость, как это происходит сегодня, сначала прояснить, что говорит и означает сам марксизм. Ведь то, что он говорит и означает в наши дни, не только интерпретируется так многообразно, что трудно найти общепризнанную норму, но и неверно истолковывается социальными, политическими и эгоистическими интересами настолько, что фальсификация должна быть сначала доказана, прежде чем можно будет начать говорить о самом вопросе.
Одно кажется бесспорным для сторонников и противников: марксистской этики в смысле теоретической системы не существует. И с этим поначалу приходится согласиться. Ведь если теоретическая этика ставит перед собой задачу прояснить принципы индивидуального поведения с точки зрения их общей, а значит, и надисторической обоснованности в отношении должного, переживаемого как моральное, то она отделяет должное (нормативное) от сущего («каузального» или «законного») – по крайней мере, в исходной точке, чтобы свести эти два полюса в лучшем случае лишь ретроспективно. Однако такое разделение противоречит марксистской идее «единства» бытия, точнее, диалектического тождества противоположностей, которое не допускает разделения бытия и долженствования.
Однако это отрицание этики как особой системы есть лишь отрицание теории или — что означает здесь то же самое — отрицание традиционной индивидуалистической и, следовательно, идеалистической этики. (Идеалистическая здесь означает как бы абстрагирование от всей сферы бытия). Эта этика оказывается индивидуалистической и, следовательно, крайне односторонней, прежде всего в рамках мыслимого, а также философско-исторического противопоставления субъективной (например, Кант и Фихте) и объективной (прежде всего Шеллинг и Гегель) точек зрения. Делению философских тенденций на субъективный и объективный идеализм, в котором последний коренится в диалектическом материализме марксистской социологии, следует уделять гораздо больше внимания, чем это происходит на самом деле.
В чем, в нескольких словах, разница между субъективной и объективной точкой зрения? Мы не можем здесь вдаваться в сложную эпистемологию объективной или диалектической философии. Подчеркнём лишь, что, в отличие от субъективной философии, она позволяет сознанию быть укорененным в бытии и по этой причине может быть познана «в себе» (пусть и не без сложных обходных путей). Однако в данный момент нас больше интересует разница в отношении к этической проблеме. Вкратце оно состоит в следующем: Если для субъективной философии сознание можно разложить на различные самостоятельные стадии его деятельности, прежде всего на стадии причинной обусловленности и свободного этического поведения, то объективная философия подчёркивает его диалектическую связь. Молодой Гегель внёс здесь значительный вклад в критическую оппозицию Канту. Отсюда вытекает дальнейшее противопоставление формалистической, или абстрактной, и объективной, или конкретной, этики. Маркс стоит на почве последней. Только противопоставление почти повсеместно господствующей субъективистской этике, абстрактные этические принципы которой он относил к «пустым обобщениям» и «общим местам», подвигло Маркса на отрицание этики как самостоятельной теоретической единицы. Но оно все ещё присутствует в системе Маркса, имманентно содержится, и более того, оно пронизывает всю марксистскую структуру мысли и придаёт ей то этическое великолепие, которое, по недавнему заявлению одного протестантского богослова, придаёт марксизму его «пробивную силу», которой восхищаются одни люди, и которая вызывает страх у других.
Так называемые «этические социалисты», которые подходят к марксизму с большой осторожностью, не «поняв» его никак иначе, чем в механистически-сталинской интерпретации, объясняют этику, содержащуюся в марксизме, из вынужденного этического решения каждого борющегося духа, включая Маркса, который возвёл в стандарт своих действий именно те же формальные категории этического характера (такие как справедливое, истинное, доброе и т.д.), которые присущи сознанию и даны априори, поскольку они действительны для всякого человеческого поведения. Но, объявляя эти категории данными сознанию как таковому и не подлежащими дальнейшему объяснению, они вообще ничего не объясняют. Они упускают из виду, что эти категории — всего лишь абстракции, полученные в результате привычного обобщения реальных событий и суждений с целью их неизбежного определения в словах и понятиях для человеческого мышления. Заслуга Маркса в отношении социалистической этики состоит именно в том, что он дал ей реальный историко-социологический фундамент. В марксистской системе мы находим это основание в теории гуманизма.
2. Для начала: объективистская этика, присущая марксистской системе, учит, что человек, действующий в историческом и социальном пространстве и вынужденный постоянно принимать решения, должен устанавливать моральные нормы в рамках своего идеального способа существования, если действие вообще возможно и осмысленно для него. Настоящая трудность заключается не в том, чтобы признать это, а в том, чтобы признать и научно разработать объективно действующие моральные и гуманистические нормы, которым сознательно или бессознательно следует человечество, причём отдельные люди могут следовать им или противоречить им по тем или иным причинам, а реальный, крайне противоречивый ход истории отнюдь не является прямым следованием этим нормам. Здесь становится ясно, что марксистская этика и марксистский гуманизм — это одно и то же.
Подлинный гуманизм всегда основывается на позитивной этике, которая видит человека во всей его полноте, то есть в его антропологической предрасположенности и вытекающей из неё способности к дальнейшему развитию на основе постоянного высшего развития общества, пусть и прерываемого рецидивами, коллапсами и варварством (которые, конечно, имеют свои исторические причины). В рамках такого взгляда также бескомпромиссно утверждается способность к морали и морализации общества. Его доктрина «самореализации человека» может рассматриваться как центральный пункт антропологии Маркса. Её значение заключается в гуманистическом оптимизме. В ней говорится следующее: Человеку, одарённому сознанием, подобает не только стремиться, подобно животным, к простому сохранению жизни, но и сделать движущей силой исторического процесса основанную на факте одарённости сознанием предрасположенность к постоянно прогрессирующему (хотя и никогда не «конечному») общественному и индивидуальному все более и более высокому развитию. Даже в самом простом исполнении человеческого «труда» проявляется эта основная предрасположенность; человек не только изменяет предметы, но, развивая свои способности и постоянно преобразуя свои отношения с себе подобными в своей работе, изменяет себя, и его гений одновременно является индивидуальным и гением того вида, в котором он участвует в той или иной форме, даже если он не является «лично» гениальным.
У бессознательного животного есть только «развитие». Человек же осуществляет «историю» в осознании себя и в стремлении реализовать все заложенные в нем возможности, «реализовать себя». Несмотря на все сложности, на которые Маркс обращал особое внимание, история предстаёт перед ним как последовательность все более высоких ступеней свободы или — что означает то же самое — самореализации человека как нравственного и духовного существа. Негативные моменты, выступающие в противоречии, — это прежде всего лишение, отчуждение и овеществление со всеми их конкретными формами выражения в различные эпохи классового общества. Оптимистическая картина истории, нарисованная Марксом, даёт совершенно адекватную основу для суждения об отдельных моментах, поступках и мнениях как о соответствующих или противостоящих исторически реализующимся тенденциям «человеческой самореализации», то есть для суждения о том, этично или неэтично то или иное действие. Достаточно быть исторически правым, стоять на линии исторического прогресса, чтобы иметь на своей стороне этическое обоснование; тот факт, что в споре сторон нельзя вынести однозначное суждение по этому поводу, мало о чем говорит; последующие поколения смогли очень точно судить, была ли, например, борьба за отмену рабства моральной или аморальной.
3. Сталинизм оказался в трагической и, в той мере, в какой он сам виноват, гротескной ситуации, когда он был вынужден историей встать на линию прогрессивного развития и в то же время безнадёжно ей противоречит. Следствием этого может быть только то, что он фальсифицирует этический гуманизм доктрины Маркса в области теории и отказывается от него в области практики. Но на самом деле ни в одной области так трудно подвергнуть сталинизм объективной социологической критике, а не только той, которая вытекает из буржуазного негодования, как в области этики. Ведь именно здесь сталинизм наиболее абстрактен. Эта абстрактность — не тонкая теория, а словесно полная приверженность марксистской точке зрения при столь же полном уклонении от неё. Постоянное цитирование текста Маркса как раз и направлено на то, чтобы скрыть его реальный смысл и сделать его непонятным; в результате получается пустая декламация с претензией на точное следование мысли Маркса. А это как раз то, что нужно сталинизму, чтобы оправдать свою неэтичную и антигуманистическую практику.
Поэтому необходимо тщательно и беспристрастно проанализировать реальное содержание сталинской этики, той своеобразной системы переплетения преувеличенной морали и отвратительной безнравственности, которая господствует в России. Это тем более сложно, что многие люди хотят слышать только то, что им нравится по пропагандистским или политическим причинам.
Если бы мы подошли к проблеме сталинской этики субъективистски, т.е. с точки зрения оценки субъективной морали сталинских функционеров или бюрократии, то мы упустили бы реальный вопрос по двум причинам: Во-первых, потому, что действительно ответственные верхние слои этой бюрократии не более аморальны, чем другие, более того, как мы вскоре увидим, они даже проявляют своеобразную склонность к гиперморализму, который часто служит им оправданием их безжалостной эксплуатации людей; во-вторых, потому, что здесь мы имеем дело вовсе не с индивидом, а с моральным мировоззрением, требуемым и прививаемым государством и закаленным в системе, что, в свою очередь, имеет объективные историко-социологические причины. Отсюда и своеобразное единообразие и однотипность сталинского морального кодекса, во многом сопоставимого с этикой бывшей прусской бюрократии, для которой также было характерно противоречивое сочетание бесчеловечной жестокости и объективистской принудительной этики и которая — как и сталинская этика в формалистическом и потому по сути немарксистском гуманизме — находила своё оправдание в формально-мистической пиетистской религиозности.
Это противоречие должно быть теперь объяснено, потому что оно также объясняет скрытую сущность сталинского этицизма. Окажется, что формально-бюрократический взгляд настолько заглушает фактическое содержание марксистской концепции человека и, следовательно, марксистской этики, что открываются все пути для бесчеловечной и, следовательно, неэтичной практики. Нам необходимо немного расширить этот вопрос.
4. Плановая экономика возможна в самых разных политических формах, демократических и недемократических, так же как и капитализм, как мы знаем, может принимать различные формы. Существует принципиальное различие между плановой экономикой в промышленно отсталой стране и в развитой: там спрос всегда превышает предложение, здесь — наоборот, в результате чего там бюрократия («государство») распределяет потребительские товары сверху, а здесь на рынке существует свободный потребительский выбор (как при капитализме), в соответствии с которым и должен быть ориентирован план. Однако мы говорим не об этой проблеме, а о том, что в России, которая осталась позади, бюрократия смогла захватить все командные позиции в экономике и общественной жизни под руководством сталинской фракции из-за отсутствия потребительских товаров и полного отсутствия демократической традиции. И именно на этом этапе развития возникло то, что является фактической отправной точкой для анализа сталинской этики, а именно бесконечное усиление бюрократического формализма. Если бюрократизм, особенно современный, всегда по сути своей формален — т.е. в нём преобладает тенденция рассматривать человека как объект системы законов, суждений и мер, лишённых индивидуальных черт, — то этот формализм, естественно, ещё более усиливается там, при отстающем развитии условий план овладевает человеком.
Здесь следует подчеркнуть (к сожалению, без возможности обоснования) именно то, чего не хочет признать недальновидный взгляд, основанный на определённых идеологических интересах: не сам план содержит эти тенденции, а только план в экономически и социально отсталых условиях! Там, где люди, несмотря на план производства, который в промышленно высокоразвитых странах основан исключительно на движении рынка, имеют свободный демократический выбор потребления и, более того, обладают широким правом демократического контроля (выборы, парламент, собрание, пресса и, наконец, право контроля и совместного определения на рабочем месте) — а чтобы иметь это, они должны отвоевать эту демократию у бюрократии и сохранить её, привыкнув к ней — опасность бюрократизации, а значит, и дегуманизации жизни в целом, невелика. Это значит, что в демократических условиях жизни формалистический техницизм плана сохраняет значение обычного арифметического примера, служащего для согласования различных областей экономики друг с другом, и не более того.
Но именно в России, где отсутствие демократических традиций и развитой промышленности сочеталось с бюрократическим самодержавием и стремлением к накоплению без оглядки на человека — сравните с аналогичным индустриальным ранним периодом капитализма, — смогла возникнуть типичная сталинская бюрократия. Возник «сталинизм», в чреве которого развились все типичные бюрократические явления — от бесчеловечно формализованного решения «задач» до механистических и вульгарных искажений марксистской теории и деиндивидуализирующей и деморализующей веры в авторитет.
Бесчеловечный бюрократический формализм, однако, неизбежно отрицает этический гуманизм, который ставит вопрос о человеке выше вопроса о вещи. С точки зрения историка, привыкшего к некоторым проступкам homo politicus, еще могло бы показаться терпимым, если бы сталинизм решил повернуть вспять свой курс, по крайней мере, начиная с 1930-х годов и новой, усовершенствованной конституции 1936-го года, демократические обещания которой так и не были реализованы. Но бюрократизация всей общественной жизни Советского Союза, которая теперь завершена и может быть отменена только самим народом и его интеллигенцией, уже не допускала такого разворота по собственной воле. Но если в то же время правящая бюрократия является не капиталистической, а выразителем изменившихся, хотя бы формально, социалистических условий, то она не может, с другой стороны, уклониться от сознания социалистической ответственности, вытекающей из приверженности социалистическому гуманизму марксизма. Однако это порождает смущающее многих наблюдателей противоречие между гиперэтизацией мысли и практики, от которой нельзя отказаться при здравом рассуждении, с одной стороны, и постоянной деградацией этой установки в каждый момент реального осуществления.
5. Здесь возникает вопрос, как такое противоречие вообще возможно, как оно может быть постоянным в том смысле, который здесь имеется в виду. Ответ кроется в понимании того, что сталинская бюрократия формализует свою этику, как и своё мышление в целом. И при этом она самым заметным образом дистанцируется от марксизма. Все гуманистические и этические положения марксизма приобретают здесь вид и значение ни к чему не обязывающих предисловий или чуждых реальности литургий, которые к тому же имеют большое преимущество — с точки зрения бюрократии — окружать постоянно совершаемые бесчеловечные действия шиком этических чувств, то есть маскировать их.
Однако самый интересный феномен здесь, пожалуй, заключается в следующем: Стремясь подчинить людей, с которыми она имеет дело, нормам и требованиям своего порядка, бюрократия всегда вступает в конфликт с разнообразными потребностями этих людей, поэтому она враждебна им, а значит, и крайне критична к ним, что проявляется в постоянном и бессовестном ворчании и критиканстве — «критике и самокритике». Но эта критика — лишь кажущаяся, самообманная. Ведь если подлинная гуманистическая критика стремится к реальному изменению человека в смысле его возвышения и самореализации, то бюрократическая критика имеет обратный эффект. Она стремится приспособить человеческую личность к формалистической системе и по этой причине подавить истинное развитие индивидуальности; поэтому она не только человеконенавистническая в худшем смысле, но и откровенно неэтичная.
Именно потому, что бюрократический формализм по своей природе не может касаться конкретных человеческих потребностей, он критичен к ним лишь в той мере, в какой они противоречат бюрократическому порядку. Однако, не понимая человека в его совокупности, бюрократизм в то же время крайне некритично и равнодушно относится к этим людям, то есть принимает их такими, какие они есть. Эта тенденция поддерживается тем, что «старый» человек, обременённый чертами негуманистической истории и традиции, несмотря на свою ограниченную «полезность», всё же оказывается более полезным на службе порядка, чем человек, который действительно серьёзно относится к гуманистическому и этическому учению марксизма или даже начинает проявлять признаки изменения в направлении поставленной гуманистической цели.
В конечном итоге, таким образом, сталинская бюрократия принимает человека в том виде, в котором он традиционно предстаёт, то есть в исторически отягощённом, человечески деформированном и по сути неэтичном виде. Примирение со злом завершено, и воплощение зла находит одну из своих форм в сталинизме, хотя и под прикрытием марксистской этики, которая здесь используется неправильно. Сталинизм изменяет человека в его традиционной однобокости, несовершенстве, нищете и сломленности лишь в той мере, в какой он должен полностью подчинить его своим бюрократическим потребностям: он даёт ему образование, поскольку ему нужен «интеллигент»; он даёт ему идеализм, поскольку этот идеализм нужен ему для служения «отечеству» и «строительству»; он знакомит его с учением Маркса, поскольку это учение нужно ему для того, чтобы быть слепо преданным слугой государства, — но он оставляет его неизменным в своей основе, чтобы он мог быть всем этим! Возможно, сталинизм здесь не рассчитывает на хозяина; есть много признаков того, что контакт широких масс, и особенно студентов и интеллигенции, с критикически-гуманистическим учением марксизма пробуждает оппозиционное и антибюрократическое сознание, которое, даже если на это можно надеяться только в долгосрочной перспективе, должно закончиться демократическим взрывом и социалистической демократизацией Востока. Но это уже другая проблема.
6. Из того, что сталинская бюрократия — не только экономическая бюрократия как таковая, но что на неё прежде всего возложена задача «первоначального накопления» в отсталых странах, она развивает псевдоэтические черты, некоторые из которых поразительно напоминают явления 16-го и 17-го веков. Эти явления — те, которые были признаны глубокими умами от Карла Маркса до Макса Вебера как типичные характеристики накапливающейся раннекапиталистической производственной буржуазии: ярость накопления; трудолюбие и погружение этого отношения в этическое, прежде всего с целью дисциплинировать трудящиеся массы; односторонний экономизм, которому все остальное подчинено как второстепенное; жестокость по отношению к «грешнику», который не подчиняется, даже если и стремится представлять ту же доктрину более чисто и т. д. Конечно, различия нельзя не заметить. Сталинизму, например, не хватает религиозной формы, субъективного фанатизма аскетизма и индивидуальной склонности к накопительной бережливости, которая теряет здесь своё значение из-за отделения частных доходов и расходов от учёта затрат на предприятиях. Однако, с другой стороны, мы видим и явные сходства. Например то тут, то там прослеживается тенденция считать экономически успешных в профессиональной деятельности людей более уважаемыми, чем тех, кто возвысился и в человеческом плане (стахановщина и «избранность»); далее — идея о необходимости дисциплинарного аскетизма, морализм, который применяется как строгое мерило для оценки общественного и частного поведения человека; наконец, демократизм, который характеризуется тем, что он не только призван скрыть террористическую диктатуру (Кальвин в Женеве), но и всегда находится на грани обращения к народу в моменты нужды и опасности («cri au peuple»), одновременно демонстрируя глубочайшее недоверие к этому народу.
Всё это выливается то тут, то там в строгий и преувеличенный этицизм, который покрывает широкое неэтическое содержание, как туман пейзаж, и создаёт иллюзию подлинной этики в некритическом сознании индивида. Но разница достаточно ясна. Позвольте мне пояснить это двумя ссылками. Если сталинизм пытается по возможности устранить разницу между частной и общественной жизнью гражданина, то не потому, что в его «совершенной» государственной системе исчезла противоположность между частным и общественным интересом — это было бы действительно идеальным государством, – а потому, что он просто приносит частного гражданина в жертву гражданину государственному. И в этом кроется очевидное этическое различие между марксизмом и сталинизмом при внешне и, казалось бы, совершенно одинаковом поведении. В качестве повседневного примера следует привести постоянное вмешательство «партии» в вопросы любви и супружеской жизни, особенно членов партии. Отцовская забота о личных делах человека кажется здесь решающей, та забота, которая в настоящих сообществах побуждает друга вмешиваться в дела друга. Но любой, кто имел возможность внимательно изучить соответствующие намерения в области сталинского правления, заметил, насколько определяющим здесь остаётся бюрократический государственный интерес в доступности личности, т.е. поведение, которое в противном случае могло бы быть вполне этичным, здесь превращается в противоположность, внешне сохраняя этический облик. Подводя итог, можно сказать, что сталинизм, если мы хотим оценить его этику, состоит из двух противоречивых, но обязательно связанных явлений: неэтичного содержания его идеологии и практики, оба из которых выходят за рамки учения Маркса, и доведённой до крайности этической иллюзии, которая превращает идеологию и практику в систему строгого этицизма редкостной последовательности.
Перевод с немецкого. Текст составлен из четырёх статей в Немецкой университетской газете «DUZ», май 1954 — март 1955 гг. http://www.leo-kofler.de/?page_id=102