Маргиналии к теории и практике (1969)

[Вероятно, продолжение размышлений о соотношении теории и практики, обрисованных в «Пораженчестве», которое, как известно, не о пораженчестве. Отчаянные иррациональность и бессмысленность студенческих протестов 1968-го года, которые описывает Фёдор Визегрундович, отчётливо напоминают регресс захватов университетских кампусов во имя «палестинского дела» в США и Европах. – liberadio]

Теодор В. Адорно

1

Насколько вопрос о теории и практике зависит от вопроса о субъекте и объекте — объясняется при помощи простого исторического размышления. В то самое время, когда картезианское учение о двух субстанциях ратифицировало дихотомию субъекта и объекта, практика впервые была представлена в поэзии как сомнительная из-за её напряжённых отношений с рефлексией. При всем своём рьяном реализме чистый практический разум так же беспредметен, как и мир, становящийся для мануфактуры и промышленности лишённым качеств материалом для обработки, который, в свою очередь, нигде не легитимирует себя, кроме как на рынке. Хотя практика обещает вывести людей из замкнутости на себя, сама она всегда была замкнутой; поэтому адепты практики неприступны, объектоцентричность практики подорвана a priori. Можно, конечно, спросить, не является ли всякая доминирующая над природой практика, всё ещё мнимой практикой в своём безразличии к объекту. Она также наследует свой иллюзорный характер от всех тех действий, которые продолжают использовать старый насильственный жест практики. С первых дней его существования американский прагматизм справедливо обвиняли в том, что он присягает существующим условиям, провозглашая своим критерием практическую полезность знания; нигде больше практическая полезность знания не может быть проверена. Но если теория, которая занимается Общим, если она не должна быть напрасной, в конечном счёте прикована к своей полезности здесь и сейчас, то с ней происходит то же самое, несмотря на веру в то, что она избегает имманентности системы. Теория избежала бы этого, только если бы сбросила с себя столь угодно модифицированные прагматистские оковы. У Гёте Мефистофель проповедует ученику, что вся теория суха; это предложение с самого первого дня было идеологией, обманом на счёт того, сколь мало зелени на древе жизни, которое посадили практики и которое дьявол на одном вдохе сравнивает с золотом; сухость теории, со своей стороны, служит функцией лишённой качества жизни. Не должно существовать того, с чем нельзя справиться; даже мысли. Субъект, отброшенный назад, отделённый от своего Другого пропастью, не способен к действию. Гамлет — это на столько же предыстория индивида в его субъективной рефлексии, на сколько и драма индивида, парализованного в действии этой рефлексией. Самовыражение индивида по отношению к тому, что не похоже на него, ощущается как неадекватное ему, и он не может его реализовать. Чуть позже роман (как литературная форма) описывает, как индивид реагирует на ситуацию, которую неправильно называют словом «отчуждение» — как будто в доиндивидуальную эпоху существовала близость, которую невозможно ощутить иначе, чем посредством индивидов: животные, по словам Борхардта, представляют собой «одинокое сообщество» — с псевдоактивностью. Безрассудства Дон Кихота — это попытки компенсации выходящего из под контроля Другого, феномены реституции в психиатрических терминах. То, что с тех пор считалось проблемой практики, а сегодня вновь встаёт перед вопросом о соотношении практики и теории, совпадает с потерей опыта, вызванной рациональностью вечно тождественного. Там, где опыт блокируется или вообще перестаёт существовать, практика оказывается повреждённой, а значит, желанно, искажённо, отчаянно переоценённой. Таким образом, проблема практики переплетается с проблемой познания. Абстрактная субъективность, в которой завершается процесс рационализации, может, строго говоря, делать так же мало, как и трансцендентальный субъект, которому можно приписать то, что ему приписывается — спонтанность. Поскольку картезианская доктрина о несомненной определённости субъекта — и описывающая её философия кодифицировали исторический итог, констелляцию субъекта и объекта, в которой, согласно античному топосу, только неравный может распознать неравного, — практика приобретает некую иллюзорную черту, как будто она не пересекает пропасть. Такие слова, как «суета» и «суматоха», очень точно передают этот нюанс. Иллюзорная реальность некоторых практических массовых движений 20-го века, ставшая самой кровавой реальностью и всё же находящаяся по сенью не вполне реального, иллюзорного, имела свой час рождения, когда впервые прозвучал запрос на поступок. Если мышление ограничивается субъективным, практически применимым разумом, то Другое, ускользающее от него, коррелятивно относится ко все более бесконцептуальной практике, не признающей никакой меры, кроме самой себя. Буржуазный дух, столь же антиномичный, как и поддерживающее его общество, объединяет в себе автономию и прагматическую враждебность к теории. Мир, который стремится быть просто реконструированным субъективным разумом, должен постоянно изменяться в соответствии с тенденцией к экономической экспансии, но при этом оставаться тем, что он есть. В мышление купируется то, что его затрагивает: особенно теория, которая хочет большего, чем реконструкция. Необходимо создать такое понимание теории и практики, которое не разделяло бы их так, чтобы теория становилась бессильной, а практика — произвольной, и не порывало бы с исконно буржуазным приматом практического разума, провозглашённым Кантом и Фихте. Мышление — это делание, теория — форма практики; обманчива лишь идеология чистоты мышления. Оно имеет двойственный характер: оно имманентно детерминировано, строго и в то же время является необходимым реальным способом поведения посреди действительности. В той мере, в какой субъект, мыслящая субстанция философов, является объектом, в той мере, в какой он попадает в объект, он также заранее практичен. Однако иррациональность практики, которая всегда одерживает верх — её эстетическим архетипом являются внезапные случайные действия, через которые Гамлет реализует задуманное и терпит при реализации неудачу, — неустанно возрождает видимость абсолютной разделённости субъекта и объекта. Там, где объект обманным путём выступает перед субъектом как нечто абсолютно несоизмеримое, коммуникация между ними становится добычей слепой судьбы. Continue reading

П. Маттик: Введение к «Основным принципам коммунистического производства и распределения» (1970)

[Предисловие к немецкому изданию «Основных принципов» Группы интернациональных коммунистов Голландии от 1970-го года, написанное Паулем Маттиком. Вот, собственно, тру-марксистский ответ на вопрос: «а как, собственно?» Мир, конечно, изменился с 1930-го, страшно представить — почти уже сто лет прошло с тех пор. Среди прочего изменились и расчётные мощности в глобализированном мире, вот отсюда и нужно будет начинать. Например, как одна Берлинская инициатива, которая занимается обсуждением и популяризацией идей рэтекоммунистов и разработкой мобильного приложения — для чего?Совершенно верно — для расчёта рабочего времени. Тонко намекаю: можно было бы перевести и кое-что конкретное, сами «Принципы», а не только исторические зарисовки о том, как деды воевали и какие они были хорошие. Но это пусть кто-нибудь другой. Что всё только я да я? liberadio]

Пауль Маттик

Этот коллективный труд «Основные принципы коммунистического производства и распределения» был впервые опубликован 40 лет назад. Его авторы, группа международных коммунистов в Голландии, принадлежали к движению рабочих советов. Рабочие советы впервые возникли в ходе русской революции 1905-го года и, по мнению Ленина, уже тогда обладали потенциалом для захвата политической власти, хотя фактически ещё находились на почве буржуазной революции. По мнению Троцкого, рабочие советы, в отличие от политических партий внутри рабочего класса, представляли собой организацию самого пролетариата. Голландец Антон Паннекук рассматривал движение советов как самоорганизацию пролетариата, которая приведёт к его классовому господству и захвату производства. Однако с угасанием русской революции и прекращением деятельности советов интерес к этой новой форме организации угас, и традиционные политические партии и профсоюзы вновь получили поле рабочего движения в своё распоряжение. Именно русская революция 1917-го года вернула советы в поле зрения международного рабочего движения, но теперь уже не только как выражение стихийной организации революционных рабочих, но и как необходимую меру против контрреволюционных настроений старого рабочего движения.

Первая мировая война и крах Второго Интернационала завершили первый период рабочего движения. То, что было очевидно задолго до этого, а именно интеграция рабочего движения в буржуазное общество, теперь стало неоспоримым фактом. Рабочее движение было не революционным движением, а движением рабочих, стремящихся утвердиться в рамках капитализма. Не только лидеры, но и сами рабочие не были заинтересованы в ликвидации капитализма и поэтому довольствовались профсоюзной и политической деятельностью в рамках капитализма. Ограниченные возможности партий и профсоюзов в рамках буржуазного общества также выражали реальные интересы рабочего класса. Ничего другого ожидать было нельзя, поскольку прогрессивно развивающийся капитализм исключает возможность реального революционного движения.

Однако идиллия возможной классовой гармонии в процессе трансформации капиталистического развития, лежавшая в основе реформистского рабочего движения, была разрушена противоречиями, присущими капитализму, которые выражались в кризисах и войнах. Революционная идея, первоначально являвшаяся идеологическим достоянием радикального меньшинства в рабочем движении, овладела широкими массами, когда страдания войны обнажили истинную природу капитализма, и не только капитализма, но и истинный характер рабочих организаций, выросших при капитализме. Эти организации вырвались из рук рабочих; они существовали для них лишь постольку, поскольку это было необходимо для обеспечения существования их бюрократии. Поскольку функции этих организаций связаны с сохранением капитализма, они не могут не противостоять любой серьёзной борьбе против капиталистической системы. Поэтому революционное движение нуждается в организационных формах, выходящих за рамки капитализма, восстанавливающих утраченное господство рабочих над своими организациями и охватывающих не только части рабочих, но и всех рабочих как класс. Советское движение было первой попыткой построить форму организации, соответствующую пролетарской революции.

И русская, и немецкая революции нашли своё организационное выражение в советском движении. Однако в обоих случаях им не удалось утвердить политическую власть и использовать её для построения социалистической экономики. Если неудача российского движения советов, несомненно, объяснялась социально-экономической отсталостью России, то неудача германского движения советов объяснялась нежеланием трудящихся масс реализовать социализм революционным путём. Обобществление рассматривалось как задача правительства, а не самих рабочих, и советское движение декретировало свой конец через восстановление буржуазной демократии.

Хотя большевистская партия захватила политическую власть под лозунгом «Вся власть советам», она придерживалась социал-демократической идеи, что введение социализма — дело государства, а не советов. В то время как в Германии не было проведено никакого обобществления, большевистское государство уничтожило капиталистическую частную собственность, не предоставив, однако, рабочим права распоряжаться своей продукцией. Что касается рабочих, то в результате возникла форма государственного капитализма, которая оставила социальное положение рабочих без изменений и продолжила их эксплуатацию вновь образованным привилегированным классом. Социализм не мог быть реализован ни реформированным государством буржуазной демократии, ни новым революционным большевистским государством.

Помимо объективной или субъективной незрелости ситуаций, пути социализации также были окутаны мраком. В целом социалистическая теория была сосредоточена на критике капитализма, стратегии и тактике классовой борьбы в буржуазном обществе. В той мере, в какой люди задумывались о социализме, путь к нему и его структура уже были прописаны в капитализме. Даже Маркс оставил лишь несколько принципиальных замечаний о характере социалистического общества, поскольку, действительно, не очень выгодно беспокоиться о будущем дальше той точки, которая уже заключена в прошлом и настоящем.

Однако, в отличие от более поздних взглядов, Маркс ясно дал понять, что социализм — это дело не государства, а общества. Социализм как «ассоциация свободных и равных производителей» нуждался в «государстве», то есть в диктатуре пролетариата, только для того, чтобы утвердиться. С укреплением социализма диктатура пролетариата, задуманная как «государство», исчезла. Однако как в реформистской, так и в революционной социал-демократической концепции произошло отождествление государственного и общественного контроля, а понятие «ассоциация свободных и равных производителей» утратило свой первоначальный смысл. Черты социалистического будущего, присутствующие в капитализме, виделись не в возможной самоорганизации производства и распределения производителями, а в свойственных капитализму тенденциях к концентрации и централизации, кульминацией которых станет государственный контроль над экономикой в целом. Эта идея социализма была подхвачена буржуазией, а затем подвергнута нападкам как иллюзия. Continue reading

Форма товара и форма мысли

Введение в основные идеи Альфреда Зон-Ретеля

[Очередной «blast from the past», извинити. Дальман умер в 2017-м году. Может, пригодиться нам парадоксальным образом в грядущем крестовом походе против интеллектуализма. А может, и нет. Диалектика, ну, вы ж понимаете? Из Зон-Ретеля на русском есть, кажется, только «Идеальные поломки» почему-то: пасторальные зарисовки о специфическом итальянском распиздяйсте и пердящих ослах. Любителям Беньямина наверняка понравится. А вот на что другое переводчиков, видимо, не нашлось. Даже на «Экономику и классовую структуру немецкого фашизма», хотя, казалось бы… Переведены, как выяснилось, полторы книги Эрнста Блоха, зато публикация псевдомногозначительных тавтологий нациста Хайдеггера идёт в РФ промышленными темпами с конца 90-х. Какой режим, такая ему и философия, победобесие как бытие к смерти. A мы тут удивляемся, почему у людей член Мамлеевского кружка и шиитский мракобес, Гейдар Джемальисламский мистик-анархист, hijab is empowerment (с вариациями), а «Тело и власть» – ебать, новое слово в либертарной мысли. Конъюнктура Ильина в РФ же никого не удивляет, верно? Хоть Канта у фрицев недавно отжали и на том спасибо «дедамвоевалям». – liberadio]

Манфред Дальман, 1999

Подход, с помощью которого я попытаюсь выразить основную идею Зон-Ретеля, содержится в цитате, выражающей его уникальную позицию внутри марксизма: «Если марксизму не удастся снять с вневременной теории истины почву господствующих естественнонаучных доктрин познания, то отречение от марксизма как точки зрения — это просто вопрос времени».

Я хочу лишь кратко остановиться на историко-эмпирическом, т.е. временно-аналитическом подтексте: стоило бы отдельно исследовать, имеет ли тот факт, что сегодня марксизм уже практически никем не представлен как исходная точка мышления, свою глубинную причину не столько в отречении советского марксизма, сколько в том, что даже марксизм, как он присутствует, например, в Критической теории Адорно, не сумел «выбить почву из-под господствующих естественнонаучных доктрин знания».

Так обстоит дело со связью между марксизмом и естествознанием. Рискуя показаться дерзким, я должен попросить вас подождать ещё немного, прежде чем я перейду к Зон-Ретелю, когда я утверждаю, что все, что сегодня понимается наукой, является докритическим — и это «докритическое» является просто другим термином для докантовского, а это, в свою очередь, просто другой термин для того, что Кант называл догматическим. Итак, я утверждаю, что Кант доказал, что современная наука «неистинна», поскольку она не сделала того шага, который сделала его эпистемология. В этом содержится, казалось бы, самонадеянное утверждение: а именно, что все философии и точки зрения до Канта были неопровержимо доказаны им как ложные. В подтверждение этого предположения я могу сослаться на самого Канта, который нигде в своих работах не оставляет сомнений в том, что для него все философы и мыслители до него были догматиками, и что он первым преодолел этот догматизм. Но кто же всерьёз воспринимает такую самооценку философа; ведь каждый философ претендовал на звание величайшего, и, я считаю, тот, кто не думает так о себе как о философе, просто не соответствует своему призванию. Но самооценка Канта, как будет показано далее, не основана на переоценке собственных возможностей, а абсолютно обоснована.

Кант и трансцедентальный субъект

Когда я утверждаю, что вся наука, не только в той мере, в какой она преподаётся в университетах, но и стала частью обыденного сознания, сегодня — за редким исключением — является докритической, то я утверждаю не что иное, как то, что господствующая научная форма мышления, та форма мышления, которая доминирует во всём, по-постмодернистски говоря, обещственном дискурсе как экономическая или инструментальная рациональность, игнорирует те идеи, которые Кант высказал, когда имел дело с естественными науками. Я лишь кратко поясню, как можно сразу распознать этот рецидив: тот, кто рассуждает на основе «Критики чистого разума» Канта, не может утверждать, что ссылка на эмпирические данные может придать любому суждению хотя бы видимость обоснованности. И наоборот: тот, кто понял основную идею Канта, не может утверждать, что обоснованность суждения обязательно следует из логически правильной дедукции. Начиная с Канта, эти суждения имеют иное место для своей обоснованности, т.е. для своей истинности, чем логика или эмпирика. И после Канта уже нельзя утверждать, что разные суждения черпают свою истинность из разных источников: истинность моральных суждений, например, имеет другую причину, чем истинность физических законов и т.д. И уж тем более нельзя утверждать, что не существует универсально достоверной истины: это невозможно просто потому, что суждение может быть только либо истинным, либо ложным. С другой стороны, тот, кто утверждает, что универсальной истины не существует, должен был бы, если бы он был последовательным, в принципе воздерживаться от высказывания каких-либо суждений. Не считая того, что суждение о том, что универсальной истины не существует, является вопиюще самопротиворечивым: я никогда не встречал такого человека, человека, который бы не высказывал никаких суждений, а только тех, кто был способен выносить непоколебимые суждения обо всем и вся. (Кстати, он должен был бы также отрицать, что закон падения распространяется на все тела без исключения, что два и два составляют четыре при любых обстоятельствах, во всех мыслимых мирах, как выражается Лейбниц, и т.д.). Чтобы подчеркнуть важность суждений для нашей повседневной жизни, достаточно вспомнить, что человек может прожить несколько недель без еды, несколько дней без питья. Но человек не может существовать ни секунды без способности суждения: без суждения человек, например, был бы животным, к которому его предпочитает сводить не только наука, известная как бихевиоризм.

Чтобы и здесь не было недоразумений: тот, кто рассуждает на основе Канта, т.е. эпистемологически, не имеет в руках никакого философского камня. Напротив, Кант не даёт никакой истины, из которой реальность могла бы без труда открыться мышлению. На это претендует только докритическая, т.е. аристотелевская концепция истины. Вместо этого Кант не делает ничего другого, как описывает, как должны быть построены суждения, чтобы они могли выполнить требование, которое каждое суждение автоматически предъявляет к самому себе, а именно: быть достоверным суждением. Кант не хочет ни больше, ни меньше, как назвать то место, откуда эти суждения получают свою обоснованность. Как только это место названо, все проблемы возникают вновь, хотя и в совершенно ином виде, чем прежде. Для того чтобы понять Зон-Ретеля, нельзя не знать этого места. Поэтому сначала ответим на вопрос, в чём состоит оригинальное кантовское достижение в познании, достижение, которое фактически возвышает его над всеми философами до него — и до Зон-Ретеля тоже после него.

Это познание Канта состоит из одной мысли, мысли, для изложения которой потребовалось бы так же мало места, как для изложения мысли Зон-Ретеля, и которая — как выяснилось, и по сей день — лишь в очень редких случаях была по-настоящему постигнута его коллегами, как и мысль Зон-Ретеля. Continue reading

Даниель Герен: Анархизм и марксизм (1973)

[Чё ещё нашёл на свалке истории в этом вашем интернете — лекция, прочитанная Гереном в Нью-Йорке в 1973 году. Навозём это «примиренческой» позицией. Хотя деды придерживались мнения, что примирять особо было нечего. Один из, наверное, самых первых переводов вообще. А может быть, я просто уже выжил из ума и ни хера не помню. – liberadio]

1. Если мы хотим заниматься этой темой, то мы сталкиваемся с многими трудностями. Начнём с первой: что мы подразумеваем под понятием «марксизм»? О каком «марксизме» идёт речь?

Я считаю необходимым сразу ответить на это. В последующем мы называем «марксизмом» все труды самих Маркса и Энгельса, но не труды их более или менее верных последователей, претендовавших на этикетку «марксистов». С уверенностью мы исключаем искажённый марксизм, можно даже сказать: преданный марксизм немецкой социал-демократии. Некоторые примеры: в первые годы социал-демократической партии в Германии, при жизни Маркса, социал-демократы сформировали требование «народного государства». Вероятно, Маркс и Энгельс были весьма счастливы и горды тем, что наконец-то в Германии появилась массовая партия, которая действовала от их имени, так что они относились к ней с неподобающей готовностью к компромиссам. Сначала Бакунин должен был горячо и неоднократно нападать на «народное государство» в полемике, сначала, в то же время, должно было состояться тайное соглашение социал-демократов с радикально-буржуазными партиями, прежде чем Маркс и Энгельс были вынуждены отказаться от понятия и практики «народного государства».

Позднее, стареющий Энгельс, когда писал в 1895 г. своё знаменитое предисловие к «Классовой борьбе во Франции» Маркса, выработал полноценную ревизию марксизма к реформизму, тем что ставил акцент в первую очередь на использование избирательного листа, казавшегося ему подходящим, если не единственным средством для достижения власти. В конце концов Карл Каутский стал сомнительным наследником Маркса и Энгельса. Теоретически он претендовал всё ещё на то, что стоит на основе борьбы революционных классов, на практике, однако, он соответствовал методу действия своей партии, которая вела себя всё более по-оппортунистски и реформистски.

В то же время Эдуард Бернштейн, так же выдававший себя за «марксиста», требовал от Каутского быть последовательным и оказаться от классовой борьбы, которую он считал устаревшей. В противовес он высказывался за выборы, парламентаризм и социальные реформы.

Сам Каутский утверждал, что совершенно неверно утверждать, что социалистическое сознание являлось бы необходимым и неизбежным последствием пролетарской классовой борьбы. Если верить ему, то социализм и классовая борьба не были зависимы друг от друга. Они, якобы, происходят из различных условий. Социалистическое сознание происходит, например, из науки. Носителем науки является, однако, не пролетариат, а интеллектуальная буржуазия. Только через неё социализм был «передан» пролетариям. Следовательно: «Социалистическое сознание – это элемент, вводимый извне в классовую борьбу пролетариата, а не такой, который спонтанно выходит из классовой борьбы».

Единственным теоретиком немецкой социал-демократии, оставшимся верным изначальному марксизму, была Роза Люксембург. Но она должна была сделать много тактических уступок лидерам своей партии. Она не отваживалась открыто критиковать Бебеля и Каутского. До 1910 г. она не вступала в открытый конфликт с Каутским, пока собственно её бывший учитель не отверг идею массовой забастовки. Но прежде всего она была занята тем, что оспаривала тесное сходство между анархизмом и её концепцией революционной спонтанности масс, пороча анархистов искажёнными представлениями. И она делала это, чтобы не испугать партию, с которой она чувствовала себя связанной своими убеждениями, но и, это должно быть ясно сказано, материальными интересами.

Но не смотря на различные способы представления, не было серьёзных различий между анархо-синдикалистской всеобщей стачкой и массовой забастовкой Розы Люксембург. Точно так же её противоречия с Лениным (1904 г.) и с пришедшим к власти большевизмом (1918 г.) не особенно далеки от анархизма. То же касается и её конечных представлений в конце 1918 г. в «спартакистском» движении о социализме, претворяемом снизу вверх посредством рабочих советов. Роза Люксембург является одной из точек соприкосновения анархизма с незамутнённым марксизмом. Но первоначальный марксизм был искажён не только немецкой социал-демократией. Он был значительно изменён Лениным, явно усилившим некоторые якобинские и авторитарные черты, иногда, но не всегда, проскальзывавшие в трудах Маркса и Энгельса. Он расширил их до ультрацентрализма, узкой и сектантской концепции партии и прежде всего практики профессиональных революционеров как лидеров масс. Касательно этих пунктов у Маркса мы многого не найдём, где они, в лучшем случае, содержатся в зачатке и неосознанно. В то же время Ленин яростно осуждал немецкую социал-демократию за клевету на анархистов и в своей книге «Государство и революция» он посвятил особую часть похвале их верности революции. Continue reading

Мюррей Букчин: Анархизм эпохи после дефицита (1968)

Предварительные условия и возможности

Все успешные революции прошлого были партикуляристскими революциями меньшинств, стремившихся утвердить свои специфические интересы над интересами всего общества. Великие буржуазные революции Нового времени предлагали идеологию масштабного политического переустройства, но в действительности они лишь подтверждали социальное господство буржуазии, давая формальное политическое выражение экономическому превосходству капитала. Возвышенные понятия «нации», «свободного гражданина», равенства перед законом скрывали обыденную реальность централизованного государства, атомизированного изолированного человека и господства буржуазных интересов. Несмотря на свои масштабные идеологические заявления, партикуляристские революции заменили господство одного класса другим, одну систему эксплуатации – другой, одну систему труда – другой, а одну систему психологического подавления — новой.

Уникальность нашей эпохи заключается в том, что партикулярная революция теперь уступила место возможности всеобщей революции — полной и тоталистической. Буржуазное общество, если оно не достигло ничего другого, произвело революцию в средствах производства в беспрецедентных в истории масштабах. Эта технологическая революция, кульминацией которой стала кибернетика, создала объективную, количественную основу для мира без классового господства, эксплуатации, труда и материальной нужды. Теперь существуют средства для развития совершенного человека, тотального человека, освобождённого от чувства вины и авторитарных методов воспитания и отданного на волю желания и чувственного постижения чудесного. Теперь можно представить будущий опыт человека в терминах целостного процесса, в котором раздвоения мысли и деятельности, разума и чувственности, дисциплины и спонтанности, индивидуальности и сообщества, человека и природы, города и страны, образования и жизни, работы и игры разрешаются, становятся гармоничными и органично скрепляются в качественно новом царстве свободы. Как партикулярная революция породила партикулярное, раздвоенное общество, так и всеобщая революция может породить органически единое, многогранное сообщество. Великая рана, открытая собственническим обществом в форме «социального вопроса», теперь может быть исцелена.

То, что свобода должна пониматься в человеческих, а не в животных терминах — в терминах жизни, а не выживания, – достаточно ясно. Люди не избавляются от уз рабства и не становятся полноценными людьми, лишь избавившись от социального господства и обретя свободу в её абстрактной форме. Они должны быть свободны и конкретно: свободны от материальной нужды, от труда, от бремени посвящать большую часть своего времени — более того, большую часть своей жизни — борьбе с необходимостью. Увидеть эти материальные предпосылки человеческой свободы, подчеркнуть, что свобода предполагает наличие свободного времени и материальных предпосылок для отмены свободного времени как социальной привилегии, – таков великий вклад Карла Маркса в современную революционную теорию.

В то же время не следует путать предпосылки свободы с условиями свободы. Возможность освобождения не означает его реальность. Наряду с позитивными аспектами технический прогресс имеет и явно негативную, социально регрессивную сторону. Если верно, что технический прогресс расширяет историческую возможность свободы, то верно и то, что буржуазный контроль над технологией укрепляет сложившуюся организацию общества и повседневной жизни. Технологии и ресурсы изобилия дают капитализму средства для ассимиляции широких слоёв общества в установленную систему иерархии и власти. Они обеспечивают систему оружием, средствами обнаружения и средствами пропаганды как угрозы, так и реальности массовых репрессий. По своей централизованной природе ресурсы изобилия усиливают монополистические, централистские и бюрократические тенденции в политическом аппарате. Короче говоря, они предоставляют государству исторически беспрецедентные средства для манипулирования и мобилизации всей сферы жизни — и для увековечивания иерархии, эксплуатации и несвободы.

Следует, однако, подчеркнуть, что такое манипулирование и использование окружающей среды крайне проблематичны и чреваты кризисами. Попытка буржуазного общества контролировать и эксплуатировать окружающую среду, как природную, так и социальную, далеко не всегда приводит к умиротворению (вряд ли здесь можно говорить о гармонизации), но имеет разрушительные последствия. О загрязнении атмосферы и водных путей, об уничтожении древесного покрова и почвы, о токсичных веществах в продуктах питания и водах написаны огромные тома. Ещё более угрожающими по своим конечным результатам являются загрязнение и разрушение самой экологии, необходимой для существования такого сложного организма, как человек. Концентрация радиоактивных отходов в живых организмах представляет угрозу для здоровья и генетического потенциала почти всех видов. Всемирное загрязнение пестицидами, подавляющими выработку кислорода в планктоне, или почти токсичный уровень свинца в бензиновых выхлопах – примеры постоянного загрязнения, угрожающего биологической целостности всех развитых форм жизни, включая человека.

Не менее тревожным является тот факт, что мы должны кардинально пересмотреть наши традиционные представления о том, что является загрязнителем окружающей среды. Ещё несколько десятилетий назад было бы абсурдно называть углекислый газ и тепло загрязнителями в привычном понимании этого термина. Однако оба эти вещества могут оказаться в числе наиболее серьёзных источников будущего экологического дисбаланса и представлять серьёзную угрозу для жизнеспособности планеты. В результате промышленной и бытовой деятельности количество углекислого газа в атмосфере за последние сто лет увеличилось примерно на двадцать пять процентов, а к концу века может удвоиться. В средствах массовой информации широко обсуждается знаменитый «парниковый эффект», который, как ожидается, вызовет увеличение количества этого газа; предполагается, что в конечном итоге газ будет препятствовать рассеиванию мирового тепла в пространстве, вызывая повышение общей температуры, что приведёт к таянию полярных ледяных шапок и затоплению обширных прибрежных районов. Тепловое загрязнение — результат сброса тёплой воды атомными и обычными электростанциями — оказывает катастрофическое воздействие на экологию озер, рек и эстуариев. Повышение температуры воды не только наносит ущерб физиологической и репродуктивной деятельности рыб, но и способствует мощному цветению водорослей, которые стали такой грозной проблемой для водных путей. Continue reading

Несвященный союз: левые, исламисты и постколонизаторы

С тех пор как Израиль начал военные действия против ХАМАС после массового убийства мирных жителей 7-го октября, мировые левые протестуют против еврейского государства. Предположительно прогрессивно настроенные люди часто оказываются на стороне исламистов. Сегодня как никогда остро встаёт вопрос о том, откуда взялся этот альянс и почему он так упорно сохраняется.

Пешрав Мохаммед

Как никогда ранее, левые, политический ислам и постколониальная интеллигенция образовали нечестивый альянс. Не понимая истории исламского экспансионизма, арабского колониализма и исламского антисемитизма, часть западных левых рассматривает каждое движение против Запада как борьбу с империализмом США. Таким образом, Исламская республика Иран и исламистские движения, такие как ХАМАС или «Хезболла», становятся частью антиимпериалистического блока.

Эти тенденции уже можно было наблюдать в связи с появлением «Исламского государства» (ИГ). Когда его террористы атаковали курдский город Кобани, курдские ополченцы сражались с ИГ в сотрудничестве с американскими войсками. Некоторые левые в Германии, Великобритании и Соединённых Штатах призвали США прекратить свою бомбардировочную кампанию.

С какой целью это было сделано? США нанесли авиаудары, чтобы дать возможность курдским наземным силам одолеть исламский терроризм. Если бы не бомбили позиции ИГ, это означало бы, что ИГ захватило бы курдские районы, чтобы обратить в рабство или убить женщин и детей. В итоге, как и в случае с езидами, можно было бы опасаться геноцида.

Зацикленность значительной части левых на США и одновременное безразличие к российскому, китайскому, иранскому или турецкому империализму привели к серьёзным политическим просчётам. Сюда же относится идея о том, что любая форма западной мысли, искусства или литературы является частью колониального проекта. Работы прогрессивных философов, таких как Руссо, Гегель, Маркс, Сартр и даже Франц Фанон, теперь рассматриваются как способствующие воспроизводству гегемонии белой Европы и поэтому отвергаются.

Это, возможно, способствовало развитию различных консервативных, отсталых и фанатичных идеологий, от исламистских движений до диктаторских правителей, выступающих против Запада, особенно в случае с Ираном. Из-за такой перспективы большая часть левых не в состоянии понять природу этих исламских и консервативных сил и настаивает на несостоятельном принципе, что враг твоего врага – это твой друг. Вместо того чтобы поддерживать прогрессивные, светские, либеральные и левые движения на Ближнем Востоке, левые обращаются к политическому исламу.

Исламофашизм и исламский антииудаизм

Почти шесть лет назад я приехал в Германию из автономного региона Курдистан в Ираке в качестве политического беженца. Я приехал в Берлин, рассчитывая жить в городе, полном левых и либеральных людей, и иметь возможность выражать свои политические и философские убеждения в свободной обстановке. Спустя почти три года я пришел к выводу, что левые здесь – это не то, о чем я мечтал. Continue reading

Авангард и идеология. Послесловие к коммунизму советов

Йоахим Брун

Рабочий класс либо революционный, либо он не существует.

Карл Маркс, 1865

Труд есть религия социализма.

Фридрих Эберт, 1918

Революционные движения европейского пролетариата вспыхивают в эпоху между 1870-м и 1936-м годами, во время, которое начинается с Парижской коммуной, затем достигает своего апогея в немецкой Ноябрьской революции, итальянском «biannio rosso», восстанием в российском Кронштадте в 1921-м, чтобы навсегда завершиться в 1936-м году вместе с Испанской революцией. Все эти движения доказывают, что организации пролетарского класса, его партии и профсоюзы не способны понять ни его сути, ни его сущностного интереса, т.е. не умеют выразить их и воплотить. Более того, эти организации трансформируют класс в сословие временно занимающихся капитально-продуктивными задачами государственных граждан; они превращают классовую борьбу в смазочное средство для накопления. Но и сам класс не понимал себя, когда назначил эти организации своими интерпретаторами и адвокатами, когда он настаивал на том, чтобы его интерес, т.е. «экономику труда» (Маркс) признали в форме права и при помощи государства. Хотя таким образом класс обращается против капиталистических отношений в их тотальности, одновременно против эксплуатации и власти как в только в таком виде становящейся практической «критике политической экономии», он восстаёт одновременно против капитала и суверенитета как против всего лишь различных проявлений идентичного, негативного в себе общественного отношения.

Но остаётся проблема центральности, в том числе и организационной: снятие политического суверенитета капитала требует противостояния ему на равных, его упразднения как социально действительного. «Диктатура пролетариата» в виде якобинской, централизованной и военизированной кадровой партии – это ответ воинствующего крыла социал-демократии, против которого подлинные теоретики класса выдвинули идею «пролетарского антибольшевизма», а также: «марксистского антиленинизма» и мобилизовали практику советов. Именно советы должны были проводить аутентичную самоинтерпретацию класса и при этом решить проблему центральности, решаемости и социальной обоснованности. Подобно тому, как партийная форма призвана авторитарно приписывать и диктовать эмпирическим трудящимся объективно-научное классовое сознание сверху, так и форма советов должна обобщать и заострять эмпирическое сознание трудящихся снизу до его революционной истинности: Не возникает вопроса, какая концепция является более эмансипативной и правдивой; но также нет сомнений и в том, что ни та, ни другая концепция не могут разрешить взаимоотношений между классом и личностью, вопроса о сущности класса и эмпирии наёмного труда, о правде капитала и возникающей идеологии о, например, «достойной оплате труда», а скорее только мечутся в этой дилемме. Дедукции авторитарного, «научного социализма» как и индукции антиавторитарного коммунизма лишь ходят вокруг да около этих проблем. Это заставляет обе стратегии, авторитарную и либертарную, понимать сущность класса, рабочей силы как изначальной социальной силы, которая лишь отчуждает себя в капитале, как нечто, что не тождественно самому себе и которое не осознает себя, которая составляет общество, но только без сознания. Капитал же, напротив, должен был быть производным и иллюзией, оккупацией и высокомерием. Следовательно, как не понята продуктивность политической формы, т.е. её способность к трансформации; не понята и производительность экономической формы: её способность к абстракции и субсуммации. Всё это делает ленинизм столь же устаревшим, сколь и коммунизм советов вышедшим из моды.

Однако, когда материалистическая критика рабочего класса ещё, возможно, могла помочь, рэтекоммунисты из фракций официального рабочего движения СДПГ и КПД занимали наиболее передовую позицию. Не только потому, что в своих текстах, как Вилли Хун, указывали на этатизм социал-демократии и предостерегали от идеологической навязчивой идеи, что государство – понимаемое только как принцип – является воплощением и проводником народной воли; не только потому, что начиная с 1917-го года, с тех пор как Роза Люксембург написала свою книгу о русской революции, они объясняли сначала ленинизм, а затем, как его наследника, и сталинизм как производственные отношения государственного капитализма; не только потому, что они развили принцип советов как самоорганизации и самоуправления пролетариата, нет — их авангардизм заключается главным образом в том, что они впервые со времён утопического социализма, а также по эту сторону «научного социализма», они впервые изложили «Основные принципы коммунистического производства и распределения». В 1930-м г., за три года до так называемого так называемого нацистского «захвата власти». Именно такие авторы, как Антон Паннекук, Герман Гортер и Карл Корш, развили содержание коммунизма как безгосударственного и бесклассового мирового общества, а затем, после 1945 года и в почти полной изоляции, Кайо Брендель, Пауль Маттик и некоторые другие. Continue reading

История и беспомощность: мобилизация масс и современные формы антикапитализма

Моше Постоун, 2006

Как известно, период с начала 1970-х годов стал периодом масштабных исторических структурных трансформаций мирового порядка, которые часто называют переходом от фордизма к постфордизму (или, лучше сказать, от фордизма к постфордизму и неолиберальному глобальному капитализму). Эта трансформация социальной, экономической и культурной жизни, повлёкшая за собой подрыв государственно-центричного порядка середины 20-го века, была столь же фундаментальной, как и более ранний переход от либерального капитализма 19-го века к государственно-интервенционистским, бюрократическим формам 20-го века.

Эти процессы повлекли за собой далеко идущие изменения не только в западных капиталистических, но и в коммунистических странах, привели к краху Советского Союза и европейского коммунизма, а также к фундаментальным преобразованиям в Китае. Соответственно, они были истолкованы как означающие конец марксизма и теоретической актуальности критической теории Маркса. Однако эти процессы исторической трансформации также подтвердили центральное значение исторической динамики и масштабных структурных изменений. Эта проблема, лежащая в основе критической теории Маркса, как раз и ускользает от понимания основных теорий непосредственно постфордистской эпохи – Мишеля Фуко, Жака Деррида и Юргена Хабермаса. Недавние трансформации показали, что эти теории были ретроспективны, критически ориентированы на фордистскую эпоху, но больше не адекватны современному постфордистскому миру.

Подчёркивание проблематики исторической динамики и трансформаций бросает иной свет на ряд важных вопросов. В этом эссе я начинаю рассматривать общие вопросы интернационализма и политической мобилизации сегодня в связи с масштабными историческими изменениями последних трёх десятилетий. Однако прежде я кратко коснусь нескольких других важных вопросов, которые приобретают иной оттенок, если рассматривать их на фоне недавних всеобъемлющих исторических трансформаций: вопрос об отношении демократии к капитализму и его возможном историческом отрицании – в более общем смысле, об отношении исторической случайности (и, следовательно, политики) к необходимости – и вопрос об историческом характере советского коммунизма.

Структурные преобразования последних десятилетий привели к изменению на противоположное, как казалось, логики растущего государствоцентризма. Тем самым они ставят под сомнение линейные представления об историческом развитии – будь то марксистские или веберианские. Тем не менее масштабные исторические закономерности «долгого двадцатого века», такие как подъём фордизма из кризиса либерального капитализма 19-го века и более поздний крах фордистского синтеза, позволяют предположить, что в капитализме действительно существует всеобъемлющая модель исторического развития. Это, в свою очередь, подразумевает, что рамки исторической случайности ограничены данной формой социальной жизни. Одна лишь политика, например различия между консервативными и социал-демократическими правительствами, не может объяснить, почему, например, режимы на Западе, независимо от партии власти, углубляли и расширяли институты государства всеобщего благосостояния в 1950-е, 1960-е и начале 1970-х годов, а в последующие десятилетия лишь сокращали такие программы и структуры. Конечно, между политикой различных правительств были различия, но это были различия скорее по степени, чем по характеру.

Я бы утверждал, что такие масштабные исторические закономерности в конечном счёте коренятся в динамике капитала и в значительной степени упускаются из виду в дискуссиях о демократии, а также в спорах о преимуществах социальной координации, осуществляемой посредством планирования, по сравнению с координацией, осуществляемой рынками. Эти исторические закономерности подразумевают определённую степень ограниченности, исторической необходимости. Однако, пытаясь разобраться с такого рода необходимостью, не нужно её овеществлять. Одним из важных вкладов Маркса было исторически конкретное обоснование такой необходимости, то есть крупномасштабных моделей капиталистического развития, в детерминированных формах социальной практики, выраженных такими категориями, как товар и капитал. При этом Маркс понимал эти закономерности как выражение исторически конкретных форм гетерономии, ограничивающих сферу политических решений и, следовательно, демократии. Из его анализа следует, что преодоление капитала подразумевает не только преодоление ограничений демократической политики, вытекающих из системно обоснованной эксплуатации и неравенства; оно также подразумевает преодоление детерминированных структурных ограничений действия, тем самым расширяя сферу исторической случайности и, соответственно, горизонт политики.

В той мере, в какой мы решаем использовать «неопределённость» в качестве критической социальной категории, она должна быть целью социального и политического действия, а не онтологической характеристикой социальной жизни. (Именно так она обычно представляется в постструктуралистской мысли, которую можно рассматривать как овеществленный ответ на овеществлённое понимание исторической необходимости). Позиции, онтологизирующие историческую неопределённость, подчёркивают, что свобода и случайность взаимосвязаны. Однако они упускают из виду ограничения случайности, накладываемые капиталом как структурирующей формой общественной жизни, и по этой причине в конечном счёте неадекватны в качестве критических теорий современности. В рамках представленной мною концепции понятие исторической неопределённости может быть переосмыслено как то, что становится возможным при преодолении ограничений, налагаемых капиталом. Социал-демократия в этом случае будет означать попытки смягчить неравенство в рамках необходимости, структурно навязанной капиталом. Посткапиталистическая общественная форма жизни, будучи неопределённой, может возникнуть только как исторически детерминированная возможность, порождённая внутренним напряжением капитала, а не как «тигриный прыжок» из истории. Continue reading

Пьер Рамю: Индивид, государство и общество (1909)

Что я понимаю под словом «индивидуализм»? Я понимаю под ним взгляд, который утверждает социальные права и обязанности человека в соответствии с его собственной природой и во всех этих пунктах не опирается на государство. Индивидуализм учит преобладающему значению личности; и хотя он полностью признает естественность и необходимость социальной жизни для человека, он в то же время утверждает, что любая форма социальной организации должна быть лишь средством для достижения целей личности, поскольку во всех случаях человек, отдельная личность, является составной частью социального организма.

Как только мы пытаемся дать столь же чёткое определение демократического государственного социализма, мы сталкиваемся с многочисленными трудностями. Этот социализм, например, гораздо чаще существует как фрагмент политики и практической тенденции, чем как интеллектуальная концепция и стремление.

В целом он проявляется как филантропическая цель, а не как философское убеждение. У политического государственного социализма много учеников, а у интеллектуального мира социализма – лишь несколько последователей. Возьмём, к примеру, вопрос об образовании, который так часто занимал парламентские органы всех стран, или проблему пенсионного страхования, которая сейчас волнует нас в Австрии. И то, и другое характерно для «парламентского социализма» – это железная тенденция того, что ложно называется социальным законодательством, но на самом деле является «государственной монополией функций». Это тенденция оттеснить индивидуальное действие и ответственность, подавить инициативу личности через государство, сделать государство господствующим над личностью, облечь первое в такую абсолютную привилегию прав, что права личности становятся чисто временными и условными, фактически, перед лицом власти государства над жизнью личности, полностью исчезают. И все это государство может сделать только с помощью средств, которые оно извлекает в виде налогов из своих подданных.

Возможно, сами того не осознавая, социал-демократы, стремящиеся ввести и расширить функциональную власть государства даже в самых мелких и крупных делах человека, являются верными последователями старого и испытанного философа абсолютизма Томаса Гоббса; новое издание его главного труда под названием «Левиафан» стало для них самой красноречивой апологией и интеллектуальным оправданием. Государственная монополия на функции – вот к чему они стремятся и на что, по их мнению, способно современное государство.

Но что на самом деле представляет собой государство? Мы понимаем под ним министерство, парламент, различные организации законодательной и исполнительной власти, через которые государство выражает себя. Под государственной монополией функций я понимаю ту тенденцию, которая всеми имеющимися в ее распоряжении средствами стремится превратить само государство в своего рода «провидение для всех». Эта тенденция находит своё естественное воплощение в постоянном расширении полномочий государства, из чего опять-таки вытекает, что оно может подчинить себе все индивидуальные силы предприятия всемогуществом своего существа, так что каждая индивидуальная обязанность, каждое индивидуальное право будут стоять лишь на втором месте, а его всеобъемлющая власть – на первом и главном.

Обязанности могут иметь какую-либо цель, какой-либо смысл, только если они относятся к людям, личностям, но перестают быть обязанностями, как только они имеют отношение только к безличным объектам и институтам. Таким образом, когда мы говорим об обязанностях по отношению к государству, мы всегда предполагаем, что государство как государство обладает личностной сущностью, квазиличностным характером. Это неверно. Неверно даже, если мы хотим предположить, что государство как «личность» обладает той характеристикой, которая присуща народу, которым оно правит. Ведь государство не является ни органической составляющей народа, ни синтетической формой, под влиянием которой существование индивидов обретает высшее единство и гармонию.

Невозможно представить себе идеальное общество, личности и институты которого настолько совершенны, что представлены в виде целостного комплекса в нескольких гигантских идеальных личностях, чьи индивидуальности на самом деле являются лишь выражением остальной суммы личностей. Такого общества, однако, в настоящее время не существует, а если бы оно и существовало, то могло бы быть обществом, но никак не государством. Continue reading

Чёрное знамя анархизма

Пол Гудмэн

(The New York Times Magazine, July 14, 1968)

 

Волна студенческого протеста в развитых странах преодолевает национальные границы, расовые различия, идеологические различия фашизма, корпоративного либерализма и коммунизма. Разумеется, чиновники капиталистических стран говорят, что агитаторы — коммунисты, а коммунисты — что они буржуазные ревизионисты. По моему мнению, в основе лежит совершенно иная политическая философия – и это анархизм.

Актуальные проблемы носят локальный характер и часто кажутся тривиальными. Беспорядки, как правило, возникают спонтанно, хотя иногда среди зарождающихся волнений появляется группа, желающая устроить драку. Запрет спектакля, увольнение преподавателя, цензура студенческого издания, непрактичность университетских курсов или неадекватность материальной базы, излишняя строгость администрации, ограничения экономической мобильности или технократическое мандаринство, высокомерное отношение к бедным, призыв студентов на несправедливую войну – все это в любой точке мира может привести к большому взрыву, закончившемуся полицией и разбитыми головами. Спонтанность, конкретность тем, тактика прямого действия – все это характерно для анархизма.

Исторически анархизм был революционной политикой квалифицированных ремесленников и фермеров, которым не нужен был начальник, рабочих опасных профессий, например, шахтёров и лесорубов, которые научились доверять друг другу, а также аристократов, которые экономически могли позволить себе быть идеалистами. Он возникает, когда система общества недостаточно нравственна, свободна и братски настроена. Студенты, скорее всего, являются анархистами, но в условиях повсеместного распространения школьного образования они составляют новый вид массы и не понимают своей позиции.

Политический анархизм редко упоминается и никогда не объясняется в прессе и на телевидении. И на Западе, и на Востоке журналисты говорят об анархии, имея в виду хаотическое восстание и бесцельное неповиновение властям; либо объединяют коммунистов и анархистов, буржуазных ревизионистов, инфантильных левых и анархистов. Освещая события во Франции, они вынуждены были различать коммунистов и анархистов, поскольку коммунистические профсоюзы быстро отреклись от студентов-анархистов, но ни одно предложение анархистов не было упомянуто, за исключением хвастливого заявления Даниэля Кон-Бендита: «Я насмехаюсь над всеми национальными флагами!»

(Возможность анархистской революции – децентралистской, антиполицейской, антипартийной, антибюрократической, организованной на основе добровольных объединений и ставящей во главу угла стихийность низов – всегда была анафемой для марксистских коммунистов и безжалостно подавлялась. Маркс исключил анархистские профсоюзы из Международной ассоциации рабочих; Ленин и Троцкий расправились с анархистами на Украине и в Кронштадте; Сталин уничтожил их во время гражданской войны в Испании; Кастро посадил их в тюрьму на Кубе, а Гомулка – в Польше. Анархизм также не обязательно является социалистическим в смысле поддержки общей собственности. Это зависит от обстоятельств. Корпоративный капитализм, государственный капитализм и государственный коммунизм неприемлемы, потому что они загоняют людей в ловушку, эксплуатируют их и давят на них. Анархистам подходит чистый коммунизм, подразумевающий добровольный труд и свободное присвоение. Но и экономика Адама Смита в её чистом виде также является анархистской, и в своё время её так и называли; анархистское звучание имеет и аграрное представление Джефферсона о том, что человек должен достаточно контролировать своё воспроизводство, чтобы не испытывать непреодолимого давления. В основе всей анархистской мысли лежит стремление к крестьянской независимости, самоуправлению ремесленных гильдий и демократии средневековых вольных городов. Естественно, возникает вопрос, как всего этого можно достичь в современных технических и городских условиях. На мой взгляд, мы можем пойти гораздо дальше, чем думаем, если будем стремиться к порядочности и свободе, а не к иллюзорному величию и пригородному изобилию).

В этой стране, где у нас нет непрерывной анархистской традиции, молодёжь вообще почти не понимает своей тенденции. Я видел анархистский чёрный флаг только на одной демонстрации, когда 165 студентов сожгли свои призывные карточки а парке Шип Мидоу в Нью-Йорке в апреле 1967 г. – естественно, пресса обратила внимание только на претенциозно выставленные вьетконговские флаги, не имевшие никакого отношения к сжигавшим военные билеты. (А ещё на национальном съезде «Студентов за демократическое общество» в Ист-Лансинге в июне [1968 г.] наряду с красным флагом был поднят и чёрный). Недавно в Колумбийском университете красный флаг развевался с крыши. Американская молодёжь необычайно невежественна в вопросах политической истории. Разрыв поколений, их отчуждение от традиций настолько глубоки, что они не могут вспомнить правильное название того, чем они, собственно, занимаются. Continue reading