Будущее изменилось

О пост-капиталистических технических утопиях и кризисе общественных природных отношений.

Себастиан Мюллер

Тот, кто имеет дело с утопиями, вряд ли сможет обойтись без него: нарратива о том, что полностью автоматизированное и объединённое цифровыми сетями общество в будущем освободит людей от ига труда и одновременно позволит им жить в изобилии. Спектр тех, кто с энтузиазмом относится к этой идее, простирается от экономических либералов до радикальных левых технологических утопистов. Всех их объединяет идея неограниченных возможностей технологии. Утопии такого рода стали известны широкой аудитории благодаря таким книгам, как “PostCapitalism: A Guide to our Future” британского экономического журналиста Пола Мейсона и “Fully Automated Luxury Communism: A Manifesto” британского политолога и соучредителя левой медиаплатформы Novara Media Аарона Бастани. В немецкой левой утопии такого рода оперируют словами “робокоммунизм” или “технокоммунизм”. Утопия Мейсона об автоматизированном обществе изобилия направлена на повышение благосостояния большинства человечества. Те, кто не принадлежит к этому большинству, очевидно, исключаются из этого процветания. Бастани и сторонники роботизации и технокоммунизма, напротив, хотят видеть жизнь в роскоши для всех и поэтому более интересны для левых дискуссий. Однако и здесь обнаруживаются некоторые теоретические слабости. Наконец, в этом контексте возникает вопрос, стоит ли вообще стремиться к полностью автоматизированному обществу роскоши, особенно в условиях экологического кризиса.

Предположение о том, что технологии делают весь труд излишним, сомнительно уже в силу того, что её необходимо разрабатывать, создавать, устанавливать, контролировать и обслуживать. Даже в условиях цифрового сетевого производства невозможно предусмотреть все возможные варианты развития событий, поэтому требуется регулярная корректировка технических устройств путём вмешательства человека. В утопии коммунистического общества производство также должно ориентироваться на постоянно меняющиеся потребности человека. Для гармонизации различных потребностей необходимы коммуникативный обмен и политическая работа. Даже в значительной степени автоматизированный производственный механизм должен постоянно реорганизовываться на этой основе. В противном случае алгоритмы, роботы и т.п. в конечном итоге сами будут решать, что нужно людям. Сфера ухода также не может быть полностью автоматизирована, поскольку для неё характерна потребность в личном взаимодействии и внимании, даже если есть подзадачи, которые потенциально могут быть решены технологически. Кроме того, в обществе, способ производства которого также ориентирован на сохранение природной основы жизни человека, прежде всего необходимо выяснить, является ли использование техники экологически устойчивым во всех областях, например, с точки зрения потребления ресурсов. В конечном счёте, это касается и вопроса о том, какие машины, созданные при капитализме, могут продолжать использоваться в таком обществе или могут быть легко перепрофилированы. В этом контексте часто упускается из виду тот факт, что технология не просто нейтральна, а исторически конкретна. Сложность и степень специализации средств производства, созданных при капитализме, обычно не принимаются во внимание. Однако это часто мешает их преобразованию в экологически нужном направлении.

Требование материальной роскоши для каждого человека в мире также не учитывает важных связей. В нем действительно присутствует эмансипационный элемент, поскольку он направлен на справедливое распределение товаров, производимых во всем мире. Однако оно остаётся неправдоподобным до тех пор, пока не определено, что же на самом деле подразумевается под роскошью. Требование иметь виллу, частный самолёт, яхту и внедорожник для каждого было бы не только нелепым, но и явно экологически гибельным. Однако даже более слабый вариант этого требования, направленный на универсализацию среднестатистического образа жизни западных обществ, не может быть согласован с целями устойчивого развития. В исследовании “A Societal Transformation Scenario for Staying Below 1.5°C”, опубликованном в сентябре 2020 г. компанией Konzeptwerk Neue Oekonomie и фондом им. Генриха Бёлля, это наглядно показано. По мнению авторов, для того чтобы не допустить снижения температуры до 1,5°C, к 2050 году жилая площадь на человека в странах глобального Севера должна сократиться в среднем на 25%, автомобильное движение в городах – на 81%, количество электроприборов – вдвое, потребление мяса – на 60% к 2030 году, а каждый человек должен ограничиться одной авиаперевозкой раз в три года. Continue reading

Почему палестинцы остаются париями в арабском мире?

Джейсон Швили

Бедственное положение палестинцев уже давно стало поводом для гордости прогрессивных левых, а кровавый погром, учинённый ХАМАСом на юге Израиля, придал ему ещё большую значимость. Парадоксально, но в то время как многие левые на Западе так яростно поддерживают палестинцев, правители арабских стран, видевшие их вблизи и вложившие в них миллиарды, считают их незадачливым, неисправимым народом.

Арабские государства всегда на словах поддерживали палестинцев – в основном из уважения к глубоко антисемитской “арабской улице”, последовательно осуждая Израиль за неспособность палестинцев продвинуть свой проект. Однако все чаще арабские государства смотрят на палестинцев с нетерпением и без симпатии. В лучшем случае арабские страны рассматривают палестинцев как обузу. В худшем случае они считают их просто создателями проблем.

Устав от коррупции, междоусобиц и неуступчивости палестинцев, некоторые арабские государства решили заключить мир с Израилем, не дожидаясь разрешения израильско-палестинского конфликта, который выглядит все более недостижимым. Неизбежно, что их примеру последует ещё большее число арабских государств, когда они поймут, что палестинцев больше не стоит поддерживать ни финансово, ни морально.

Исторически сложилось так, что арабские государства заботились о палестинцах в первую очередь для того, чтобы использовать их в качестве козыря, с помощью которого можно было бы опозорить Израиль и изолировать его в международном сообществе. Именно поэтому 1,5 млн. палестинцев до сих пор живут в лагерях беженцев, созданных во время и после войны 1948 года. Арабские государства поддерживают эти лагеря и убогие условия жизни в них для того, чтобы оказать давление на Израиль с целью предоставления ему “права на возвращение”, в результате которого миллионы палестинцев наводнят еврейское государство, сводя на нет его еврейское большинство, а значит, и его существование.

В 1952 году бывший глава UNRWA сэр Александр Галлоуэй так охарактеризовал политику арабских государств в отношении палестинских беженцев: “Арабские государства не хотят решать проблему беженцев. Они хотят сохранить её как открытую болячку… как оружие против Израиля. Арабским лидерам наплевать, будут ли беженцы жить или умрут”.

Если арабские режимы не могут удержать палестинцев в лагерях, то у них есть другие способы сделать так, чтобы они не интегрировались в их общество. Например, в Ливане палестинцам запрещено работать по 39 специальностям, включая медицину, стоматологию, фармацевтику и юриспруденцию. В большинстве арабских государств палестинцы считаются иностранцами, им отказано в гражданстве и основных правах.

Арабские государства считают палестинцев отъявленными негодяями, которые создают нестабильность и даже угрожают режимам, в которых они живут. Действительно, палестинцы также имеют опыт насилия в арабских странах. Например, в Иордании в 1970-1971 гг. во время восстания “Чёрный сентябрь” палестинцы пытались свергнуть иорданское правительство. В ответ иорданцы уничтожили около 15 тыс. палестинцев и изгнали из страны Организацию освобождения Палестины (PLO), которая затем перебралась в Ливан. Continue reading

Р. Курц: Апокалиптические технологии

Экономико-научный комплекс и деструктивная объективация мира

Насколько нам известно, современная наука – самый успешный проект в истории человечества. Но он же является и самым катастрофическим. Успех и катастрофа не должны быть взаимоисключающими понятиями, напротив, самый большой успех может таить в себе самый большой потенциал катастрофы. Хотя с XVII века накоплено больше позитивных знаний о природе, чем за все тысячелетия до этого, для подавляющего большинства людей эти знания проявились в основном только в негативной форме. С помощью технологически прикладного естествознания мир стал не красивее, а уродливее. А угроза, исходящая от природы для человека, не уменьшилась, а возросла в том природном мире, который технологически переделан самим человеком.

Если “первая природа” биологического человека всегда перестраивалась и трансцендировалась культурой, в результате чего возникла социальная “вторая природа”, то в современности эта “вторая природа” с невиданной силой вмешалась в “первую природу” и сформировала её по своему образу и подобию. В результате сила природы второго порядка стала ещё более непредсказуемой, чем изначально привычная сила природы первого порядка.

Это нечестивый правящий союз экономистов, естествоиспытателей, технарей и политиков, который управляет процессом научно-технического развития в форме современной социальной системы и не только упрямо защищает заложенную в ней независимую динамику от любой критики, но и продолжает двигать её вперёд, невзирая на потери. С другой стороны, критика науки со стороны аутсайдеров и диссидентов остаётся вдвойне беспомощной, поскольку не может поставить под сомнение ни социальную форму, ни структуру научного знания, а сводит проблему в основном к моральному поведению учёных, т.е. к этическому вопросу об “ответственности”.

В противовес этому заезженному этическому подходу новейшее феминистское течение научной критики идёт гораздо глубже. Эта критика показывает, что эпистемологическая парадигма современной науки отнюдь не является “нейтральной”, а имеет культурную, сексуально заданную матрицу. Концепция “объективности”, как видно уже из начала современной истории науки с Фрэнсиса Бэкона (1561-1626), односторонне задаётся мужчинами, а связанные с ней притязания ориентированы не столько на познание и улучшение жизни, сколько на подчинение и господство.

Американские теоретики, такие как молекулярный биолог Эвелин Фокс Келлер и философ Сандра Хардинг, приходят к выводу, что строгое разделение субъекта и объекта, на котором основано современное естествознание, должно быть поставлено под сомнение. Однако их интересует не романтическая критика науки, а “другое естествознание”, освобождающее процесс познания от претензий на подчинение. При этом они проводят параллель между научно-технической и экономической рациональностью современной эпохи, в основе которых лежат интересы господства и эксплуатации.

Современное естествознание и современная капиталистическая экономика не являются прямо тождественными, но они существенно связаны и взаимообусловлены. Помимо феминистского подхода у Фокс Келлер и Хардинг, эта взаимосвязь может быть продемонстрирована как исторически, так и структурно. Естественные науки, экономика и государственный аппарат в модерне восходят к общему корню, а именно к военной революции огнестрельного оружия в ранний период модерна. Отсюда и специфически мужское определение современности. Социальный переворот, вызванный появлением пушки, взорвал структуры аграрного натурального хозяйства, породив постоянные армии, неизвестную доселе крупную оружейную промышленность и расширение горного дела. Таким образом, был создан не только капитализм, но и соответствующий образ природы. Continue reading

Эдгар Бауэр: Церковь, государство и индивид

[Слямзил из газеты «Der Sozialist» Густава Ландаэура за 1910-й год. Оригинал, предположительно, датируется 1847-м годом, и был опубликован под псевдонимом в пятитомнике «Bibliothek der deutschen Aufklärer des achtzehnten Jahrhunterts», за который Бауэр присел на четыре года в тюрьме-крепости города Магдебург. Ландауэр считал не Штирнера, а именно Эдгара Бауэра (7.10.1820 – 18.8.1886) первым немецким анархистом. Хотя так ли это? О прудонисте Вильгельме Марре нам ещё тоже однажды предстоит поговорить. – liberadio]

(…) Если же религия — это результат духовной нищеты, если она зарождается из страха индивида, чувствующего себя пустым, ничтожным, ничего не понимающим, то как из пустых индивидов может возникнуть содержательное сообщество?

А если государство есть результат чувства зависимости, если происходит оно из нужды индивида, ощущающего себя бессильным, грубым, преступным, то как из может из огрубевших индивидов вырасти одухотворённое общество?

Слава церкви посему является дешёвой ложью, а мощь государства — комедией. Церковь есть коллектив, который борется с нищетой детей своих при помощи догм и таинств, а государство есть связь, противодействующая беспомощности верных и послушных при помощи полиции, уголовных законов и тюрем. Посредством установления догм, т.е. мнений, которые должны царить вечно, непререкаемо и свято, церковь доказывает лишь то, что она — приведённая в форму неспособность к мышлению. А посредством установления законов, которые должны регулировать вечно беспокойный дух, бесконечную разницу общественных событий, из которых ни одно не походит на другое, государство доказывает, что является лишь организованной анархией.

Церковь и государство должны опасаться срыва масок, должны бороться со своими революционерами, но они должны также, как и во всей своей деятельности, при борьбе с революционерами открыто демонстрировать свою ложь. В этом — их проклятие.

Чем государство намерено опровергнуть революционера? Насилием! Слава, утверждающая, что была утверждена Богом, не имеет более духовного оружия, чем насилие. А чем же хочет церковь удовлетворять метания и потребности религиозных сердец? Посредством формул, таинств, куском хлеба и глотком вина, сутаной и колораткой. Чем она собирается опровергать божественное вдохновение? Проклятие служит последним оружием любви. Continue reading

Теодор В. Адорно: Пораженчество (1968)

[Вы обращали внимание, что ни один уважающий себя человек никогда не называет сам себя этим мерзким словом: «активист»? Иногда я думаю: как всё-таки хорошо, что весь российский субкультурный «анархо-активизм» 2000-х и 2010-х прошёл мимо меня. У меня был свой и хорошо, что он кончился. Но что ещё лучше – это то, что последовавшее за нами поколение, говорящее за диком академическо-бюрократическом жаргоне менеджеров NGO, психотерапевтов и продавцов курсов саморазвития оказалось мне ещё более чуждым. Хотите верьте, хотите — нет, но в этих наших Европах они точно такие же. Столь глупого поколения «автивистов», увлечённо ломающих то, что не просто так было построено предыдущими поколениями я ещё не видел. Они на полном серьёзе считают «розовый» и «зелёный» неолиберальный эстеблишмент своими старшими союзниками, испытывают психосоматические страдания, когда с ними кто-то не соглашается, проповедуют любой сексуальный «kink» и ведут себя как монашки в сиротском интернате (а для Вильгельма Райха, я напомню, это было одним из симптомов т.н. «эмоциональной чумы»). Иногда кажется, что сделать ничего нельзя, можно только сидеть на бережку и ожидать их проплывающие мимо трупики, надеюсь, что только в переносном смысле. Так вот, значит, и сидим я, ты и Фёдор Визегрундович. – liberadio]

Нас, более старших представителей того явления, для которого прижилось наименование «Франкфуртская школа», с недавних пор стали охотно упрекать в пораженчестве. Дескать, мы хотя и развили элементы критической теории общества, но не готовы сделать из них практические выводы. Мы не выпускали ни программ действия, ни поддерживали действий тех, кто вдохновлялся критической теорией. Я обойду вопрос, насколько этого можно требовать от мыслителей-теоретиков, в определённом смысле чувствительных и ни в коем случае не удароустойчивых инструментов. Задача, выпавшая на их долю в общественном разделении труда, может показаться сомнительной, а сами они деформированными ею. Но они ею также и сформированы; разумеется, они не могут простым усилием воли отменить то, во что они превратились. Я не могу отрицать момент субъективной слабости, присущий концентрации на теории. Более важной мне кажется часть объективная. Легко опровергаемый упрёк, например, звучит следующим образом: тот, кто сомневается в возможности радикальных общественных изменений в данное время и поэтому не участвует в зрелищных, насильственных акциях, тот отошёл от дел. Он не считает реализуемым то, что кажется ему желаемым; вообще же, ему и не хотелось это реализовывать. Тем, что он оставляет условия такими, как они есть, он негласно соглашается с ними.

Удалённость от практики всем кажется подозрительной. Подозрителен тот, кто не хочет ухватиться покрепче и испачкать свои руки, как если бы отвращение к этому, напротив, не было легитимным и лишь испорченным привилегиями. Недоверие к недоверяющему практике простирается от тех, кто повторяет за противником «Хватит болтовни!», до объективного духа рекламы, распространяющей образ — они называют его моделью поведения — активно действующего человека, будь он хоть промышленным магнатом, хоть спортсменом. Необходимо участвовать. Кто думает, кто отстраняется, тот — слаб, труслив и, возможно, предатель. Враждебное клише интеллектуала оказывает своё воздействие, даже если они того не замечают, глубоко в группу тех оппозиционеров, которые в свою очередь подвергаются ругани как интеллектуалы.

Мыслящие акционисты отвечают: изменить следует, помимо прочего, именно это состояние разделения теории и практики. Именно для того и нужна практика, чтобы избавиться от власти практичных людей и практического идеала. Только из этого молниеносно получается запрет на мысль. Минимального достаточно, чтобы репрессивно обратить сопротивление репрессиям против тех, кто, сколь мало они обожествляют свою самость, всё же не могут отказаться от того, чем они стали. Часто упоминаемое единство теории и практики обладает тенденцией превращаться во власть практики. Некоторые течения даже критикуют самую теорию как форму угнетения; как если бы практика не была связана с ней куда более тесно. У Маркса учение о том единстве вдохновлялось — уже тогда нереализованной — возможностью действия. Сегодня же дело начинает выглядеть совсем наоборот. Люди хватаются за действие во имя невозможности действия. Уже у Маркса в этом вопросе сокрыта травма. Он мог столь авторитарно высказывать одиннадцатый тезис о Фейербахе потому, что не был особенно сильно в нём уверен. В свою молодость от требовал «безоглядной критики всего сущего». Затем он насмехался над критикой. Но его знаменитая шутка против младогегельянцев, выражение «критическая критика», оказалась неразорвавшейся бомбой и пшикнула простой тавтологией. Форсируемое преимущество практики иррациональным образом обезвредило даже практикуемую самим Марксом критику. В России и в (марксистской – п.п.) ортодоксии других стран едкие насмешки над критической критикой превратились в инструмент для того, чтобы существующее смогло стать столь ужасным. Практикой считалось только: наращиваемое производство средств производства; критика кроме той, что затрачивается недостаточно труда, больше не терпелась. Столь легко подчинение теории практике выливается в очередное угнетение. Continue reading

Рудольф Рокер: Революционная мифология и революционная действительность

[Вторая часть “ревизионистской” трилогии Рокера. Перевод, опять-таки, уже старый, 10 лет как прошло уже, но для полноты коллекции унёс себе. – liberadio]

Революционный культ и революция

Глядя издали, мы получаем иное впечатление от вещей, чем если бы мы смотрели на них вблизи. У обоих методов есть свои преимущества, но есть и свои недостатки. Если мы посмотрим на ландшафт издали, то мы действительно осознаём взаимосвязь отдельных явлений; мы получаем не фрагменты, а цельную картину. Если мы приблизимся к предметам, то мы хотя и видим их чётче, но теряем общее впечатление, которое может дать нам перспектива; мы не видим, как говорится, леса позади деревьев. Лишь посредством пространственного удаления от предметов мы сможем верно оценить их размеры, их пропорции относительно друг друга; но только когда мы рассматриваем их вблизи, нам представляется возможность оценить их аналитически, т.е. наблюдать их в ходе их развития и оценивать по-отдельности.

То же касается и всех исторических явлений, причём — без исключений. Великие исторические события, как, например, Реформация или Французская революция, создают новые общественные факты, возникающие из переустройства общественных условий жизни. Исторические события, уже принадлежащие прошлому, и которые мы, поэтому, можем оценивать лишь в перспективе, постепенно становятся для нас традицией, и эта традиция в большинстве случаев лежит в основе наших оценок. Но традиция всегда является пёстрой смесью из правды и выдумки, возникающей под воздействием условий, в которых мы живём, и создающей, поэтому, совершенно иную картину, чем люди, пережившие подобный период, его воспринимали. Следовательно, мы часто видим вещи в неверном свете и поэтому часто приходим к представлениям, которые имеют мало общего с исторической реальностью. Это вполне понятно, ибо чем более отдалён от нас исторический период, тем менее мы в состоянии верно оценить отдельные судьбы людей того времени. Мы видим внешние черты картины, героические жесты великих мужей, игравших ведущие роли в той борьбе и, в основном, драматические события, явственно выделяющиеся на фоне исторических событий и бросающиеся, поэтому, в глаза, в то время как мелочи, чьи связи могли бы создать полноценную картину, остаются для нас, большей частью, неизвестными и, следовательно, не оказывают на наши суждения никакого влияния.

Только если мы, как сегодня, сами переживаем катастрофу мирового масштаба, у мыслящих людей обостряется понимание событий прошлого. Их собственное окружение вынуждает их сравнивать то, что происходит сегодня и то, что было. При этом словно пелена спадает с их глаз и они начинают понимать, что они видели многие события прошлого лишь сквозь цветные очки традиции, а поэтому много не понимали или трактовали совершенно неверно. Их собственные переживания делают их более критическими и помогают им глубже исследовать вещи, которых они ранее почти не замечали или принимали как нечто само собой разумеющееся, пока они не стали для них чем-то несомненным, о чём не стоило задумываться. И то, что именно сегодня мы делаем такие открытия, вовсе не удивительно, ибо мы всегда более полно понимаем вещи, когда они становятся нашей судьбой. Личный опыт всегда является более сильным и глубоким, чем самые прекрасные свидетельства, переданные нам другими. То, что человек медленно и напряжённо прорабатывает сам своим собственным мышлением, оставляет более глубокие следы, чем иллюзии, просто принимаемые за правду. Поэтому такие времена как наше, годы проверки, в которые для каждого из нас должно решиться — понял ли он что-либо из событий последних тридцати лет или принадлежит к тем, кто был просто взвешен и найден слишком легковесным.

Я не утверждаю, что традиция сама по себе является вредной и от неё нужно отказаться. Есть традиции, передающие следующим поколениям сокровища мысли и духовные достижения, потерять которые было бы огромным несчастьем, т.к. они являются важными темами нашей личной и общественной жизни. По этой причине они часто вдохновляют последующие поколения столетиями и в высшей степени влияют на духовную жизнь людей, даже более глубоко, чем многим кажется. Но каким бы ни было влияние традиции на последующие поколения, нам всё же не стоит забывать, что это лишь отблески прошлого и уже их возникновение должно было заместить выдумкой те глубокие познания об исторических событиях, которые мы уже утеряли. Именно поэтому традиция зачастую становится культом, затмевающим наше чувство реальности и приводящим нас к желаниям, которые тоже являются лишь выдумкой. Но это приходит нам в голову, когда мы неожиданно и, зачастую, без особой идейной подготовки переживаем великие события, из которых нам приходится понять, что один период нашей истории подошёл к концу, в то время как будущее всё ещё лежит перед нами в тумане, так что мы лишь постепенно понимаем каким путём нам нужно идти, чтобы достичь новой реальности.

Мне пришлось понять это на собственном примере. Рождённый в древнем городе на берегу Рейна, восемь с половиной лет спустя после основания новой Германской империи, возникшей благодаря Бисмарку, ещё в ранней юности я познакомился с социал-демократическим движением, пока я не познакомился с анархическим мировоззрением в 1891-м году. Местность, в которой я родился, была одной из самых демократических в Германии, где в мою молодость воспоминания о революционных событиях 1848-1849 гг. были ещё живы. Я лично был знаком с целым рядом старых революционеров, принимавших в той борьбе активное участие, и восхищался ими в тихом благоговении. К этому присоединялось ещё одно обстоятельство. Во времена моей юности в моём родном городе Майнце царило решительное неприятие всего прусского, но за то откровенная любовь к Франции. Всё, что исходило из Берлина, воспринималось как дурное, в то время как всё, что доходило до нас из Парижа тут же считалось хорошим. В этом большую роль играла традиция Французской революции, под сильным впечатлением от которой находилось немецкое население на левом берегу Рейна. Поэтому легко понять, что мы, молодые социалисты, весьма охотно изучали французскую революционную историю. О себя я могу с точностью сказать, что я уже тогда лучше разбирался в драматических событиях той великой эпохи, чем во многих эпизодах более поздней немецкой истории. Ведь история кайзера Барбароссы и его войн в Италии больше ни о чём нам не говорила, в то время как воспоминания о Великой Французской революции наполняли нас живыми надеждами на будущее, соответствовавшими нашему молодёжному энтузиазму.

И то, что мы придавали великим событиям 1789-го года и Провозглашению прав человека меньшее значение, чем страшным событиям 1793-го года, подразумевалось само собой, т.к. мы воспитывались на марксистских законах и были убеждены, что социализм достижим лишь посредством переходного периода с пролетарской диктатурой. То, что диктатура якобинцев снова пыталась насильственно собрать воедино то, что революция разрушила насилием, мы тогда понимали столь же мало, как и то, что власть гильотины должна была логичным образом привести к власти Наполеона. Всё это стало мне понятно много позже, когда я во время моего изгнания получил возможность глубоко заняться историей, что показало мне, что нас в молодости научили культу революции, который заставлял нас приписывать революции силы, которых у неё не было и не могло быть. Ещё до того, как во мне забрезжило это понимание, Макс Неттлау, занимавшийся этими вещами как историк социальных движений более глубоко, называл культ революции мессианством и объяснял это в своей «Ранней весне анархии» следующим образом: Continue reading

Рудольф Рокер: Опасности революции

[Часть третья «ревизионистской» трилогии. Опять-таки, для полноты коллекции. Такие вещи имеют неприятную тенденцию теряться и исчезать в небытии этого вашего интернета, который, якобы, ничего не забывает. Вот забастовка беженцев в Вюрцбурге в 2013-м году — тоже, всего-то 10 лет прошло, и всё, никто нигде ни сном, ни духом. – liberadio]

В моих обеих последних статьях Открытым текстом» и «Революционный миф и революционная действительность»] я попытался показать, что революция не является универсальным средством, которое может одним махом освободить человечество от всех социальных болезней и недостатков. Это невозможно уже потому, что всякая фаза общественного развития проявляется не за одну ночь, а нуждается в идейной подготовке, которая созревает лишь постепенно, прежде чем она принимает конкретные формы. Да и революция сама не может создать ничего нового; она может лишь примкнуть к определённым представлениям, которые уже каким-то образом отразились в умах людей и теперь ждут лишь возможности, чтобы воплотиться на практике.

Чем глубже эта идейная подготовка, тем лучше удастся революции устранить старые помехи, стоящие на пути развития новых условий жизни; тем легче ей будет выполнять её историческую задачу и расчищать дорогу для перестройки духовных и общественных условий. Но путь, которым она идёт, должен быть опробован и утверждён множеством новых опытов и практических попыток, зависящих от умственной зрелости и понимания людей, которые только и могут решить является ли дорога, которой они идут, действительно подъёмом, а не спуском. Ибо от пути многое зависит, т.к. он должен показать нам, приближаемся ли мы в действительности к новому будущему или просто перекрашиваем старый фасад, который хотя и может затмить глаза, но не сможет породить творческих сил, которые помогут свершиться обновлению общественной жизни.

Революция может ускорить такой процесс тем, что она создаёт ситуации, которые заставляют даже широкие народные массы, едва затрагиваемые идеями в нормальное время, заниматься проблемами времени и вырабатывать своё мнение. Чем более широкие массы будут подвигнуты этим способом к мышлению и под воздействием определённых настроений поставят особые интересы народа во главу своих размышлений, тем основательнее упразднит революция все помехи старого порядка и сможет инициировать лучшее будущее. Это всё, на что она способна, и кто ожидает от революции большего, переоценивает её возможности и возлагает на неё надежды, которых осуществить она не может, т.к. она привязана к соответствующим познаниям людей и может проделать лишь то, что уже приняло форму определённых убеждений в головах народных масс.

Неттлау писал мне однажды во время Испанской гражданской войны, когда закат движения уже чётко обозначился:

«Современная техника может механически ставить всё более высокие рекорды скорости, но мысли и идеи не могут создаваться так просто механически, они должны сначала быть испробованы в долгосрочном опыте и претворены в жизнь. Даже природа не пускается на такие эксперименты; ибо хотя и существуют громадные степи с травой, но орхидеевых полей нет»

Это совершенно верно и особенно важно, что эти слова принадлежат одному из самых выдающихся знатоков социальных движений, бывшему в то же время и одним из самых ответственных историков. Не в последнюю очередь это был культ, возникший позднее вокруг Великой Французской революции, заставивший многих приписывать ей чудесные силы, которыми она никогда не обладала и которые лишь принимались за действительные. Кроме того, мы не должны забывать, что всякая революция, как и всякая насильственная катастрофа в истории, должна постоянно считаться с опасностями, которые легко могут стать роковыми. Ещё во время революции в Англии в 17-м веке и во Франции в 18-м во время борьбы против княжеского абсолютизма развились различные течения, которые не могли договориться друг с другом ни о средствах, ни о целях революции, что, в конечном итоге, привело к тому, что они поставили свои особенные интересы выше общих интересов народа. Концом было то, что в обеих странах к власти пришло самое сильное и самое бессовестное течение и уничтожило все другие, чтобы утвердить у власти самолично. Continue reading

Ирак: Свержение одной диктатуры

Томас фон дер Остен-Закен (23.3.23)

г. Сулеймания, иракский Курдистан

Двадцать лет назад в Ирак вступили первые части ведомых США и Великобританией Международных коалиционных сил, чтобы, как было официально заявлено, уничтожить оружие массового поражения Саддама и ослабить аль-Каиду. Оружие это так и не было найдено, а аль-Каида вследствие интервенции, скорее, даже среднесрочно укрепила свои позиции. Третьей целью было вызвать в Ираке смену режима.

Что касается первых двух целей, то дать им сегодня оценку представляется довольно простым делом: Даже если бы Саддам, останься он у власти и возобнови он свою программу по производству оружия массового поражения, если бы у него была такая возможность, война эта была бы полным фиаско. Остаётся лишь третья цель, которая не стояла на самом верху в списке приоритетов внешней политики США, но привёдшая к довольно необычному по тем временам союзу между американскими неоконсерваторами и горстью левых вроде Пола Бермана или Кристофера Хитченса. Все они приветствовали свержение одного из самых жестоких из всех диктаторов современности и надеялись на демократизацию Ирака.

Если бы сейчас был 2005- год, а не 2023-й, т.е. вторая, а не двадцатая годовщина начала войны, то можно было бы со спокойной совестью заявить, что трансформация Ирака после свержения Саддама прошла, в целом, по плану. Даже если остались коррупция, непотизм и нищета, а соседние страны, прежде всего Иран, обладали огромным влиянием, то институты и конституция показали себя на удивление стабильными. Ни одна из партий больше не ставили демократическую систему страны под сомнение, Иракский Курдистан был признан федеральным округом и, по крайней мере, в сравнении с почти всеми странами-соседями в Ираке существовала довольно обширная свобода прессы и мнения. Армия подчинялась парламентскому контролю и больше не угрожала другим государствам, в то время как избираемые правительства приходили и уходили.

В сегодняшнем Ираке больше не является редкостью, что молодые женщины сидят в кафе и курят кальян. Жизнь при диктатуре Саддама они знают только по рассказам, в 2003-м году они были ещё детьми. Для них то, что было горькой реальностью для их родителей, должно казаться невозможным: ежедневный террор иракских спецслужб и постоянный страх, который в 1989-м году заставил Канана Макия назвать своё исследование о баасизме «Republic of fear». Хотя они наверняка знают о сотнях тысяч убитых, которых режим закапывал в братских могилах и которые на сегодня были эксгумированы лишь отчасти. Наверняка они слышали и о газовых атаках на курдские города, но всё это едва ли играет какую-то роль для нового поколения. Короче, многое из того, но что надеялись в 2003-м году, сегодня достигнуто.

Но можно было бы наполнить целые библиотеки исследованиями о том, что пошло не так после 2003-го года: как могло дойти до вооружения восстания в «суннитском треугольнике», как чуть не дошло до гражданской войны между шиитскими группами и суннитами и как потом из одного объединения старых баасистов и аль-Каиды могло возникнуть «Исламское государство» (ИГ) и совершать свои неописуемые преступления во имя Аллаха.

Под впечатлением от происходившего после 2003-го года легко забывается то ликование, царившее поначалу в большей части Ирака, пока войска коалиции всё более приближались в Багдаду, почти не встречая сопротивления на своём пути. Тогда один член центрального комитета Иракской коммунистической партии сказал в интервью газете jungle world: «Мы все были счастливы, что Саддам Хусейн, против которого мы так долго боролись, был наконец-то свергнут и нам представился шанс для нового начала». ИКП до этого, в отличие от большинства других оппозиционных партий, отвергала войну. После свержения Саддама повсюду в иракском Курдистане висели портреты Джорджа В. Буша и Тони Блэра. Continue reading

Разрушение государства посредством марксизма-аньолизма. Йоханес Аньоли в беседе с Йоахимом Бруном

идывоевале! Один, Йоханнес Аньоли (22.2.1925 — 4.5.2003) сопляком призвался в итальянскую армию и воевал на стороне фашистов против югославских партизан, пока не попал в плен и не остался жить в ФРГ; другой, Йоахим Брун (30.1.1955 – 28.2.2019), будучи юным маоистом, призвался в бундесвер и до конца жизни хранил удостоверение водителя танка на случай революции. А потом, спустя десятилетия, они встретились и по-дедовски, хихикая, перетёрли о практически всём на свете: о философии, марксизме, рабочей автономии, о боге и, конечно, о социальной революции и коммунизме. Оба деда, я должен признаться, значат для меня много. Именно поэтому именно этот разговор, именно сейчас. Лично знаком я был только с Бруном, но из нашего поверхностного знакомства ничего стоящего не развилось, о чём я жалею, но мне кажется, что виной тому не мой, а «чей-то ещё» говённый характер. Как бы там ни было, дидывоевале, придётся и нам. – liberadio]

Йоахим Брун (Б.): Ленин как-то ответил на вопрос, чем должны заниматься революционеры в нереволюционные времена, мол, им необходимо упражняться в «терпении и теории». Ты же, напротив, сказал, что необходимы терпение и ирония. Не является ли это методом, пусть и в определённых рамках, приспособиться? Как получается, что ты, с одной стороны, омытый всеми водами диалектики враг государства, а, с другой стороны, тебя обхаживают все — от фонда им. Ханнса Зайделя Христианско-Социального Союза вплоть до Вальтера Момпера, настолько, что журнал «Штерн» выставил тебя на обложке выпуска, посвящённого двадцатилетию 68-го года, придворным шутом революции? Ирония возобладала над теорией? Вот так ты устроился?

Йоханнес Аньоли (А.): Почему бы и нет? То, что революционер всегда и повсюду должен ходить с угрюмой мордой, это — застарелая центарльноевропейская традиция, совершенно неподходящая к тому образу, которому должен соответствовать аутентичный революционер. Не обязательно быть иезуитом, якобинцем или большевиком просто потому, что ты собираешься разрушить государство. Настоящий революционер должен всегда сохранять какой-то остаток иронии и самоиронии. Коммунизм важен, но и оссобуко не помешает. То, что я знаком с широким спектром людей, от фонда им. Ганса Зайделя до Момпера, мне не мешает. Контакт с фондом произошёл после приглашения — и это был первый и последний раз, когда мне там были рады; а Вальтер Момпер посещал мои семинары и затем, что вполне относится к человеческой свободе, сделал из моих рассуждений неверные выводы.

Б.: Левым сейчас нужно выступить против нацоналистической склонности немцев к морализаторству и запрета курения. В конце концов, коммунизм — это не о воплощении прекрасного, истинного, хорошего принципа, а об оссобуко для всех. Но меня интересует ирония. Нея является ли она юморным вариантом скепсиса? Я помню, Эккехард Крипендорф (немецкий либертарный политолог, 1934-2018 гг. – liberadio) как-то поздравил тебя в газете «taz» словами: «Аньолисту стукнуло 60». Что ты будешь делать, если встанет вопрос об организации? Ты организуем?

А.: Нет, я не организуем. А в «taz», в общем-то, должно было ещё стоять — и если не стояло, то я это сейчас восполню, что в тот момент, когда марксизм-аньолизм, который я представляю, станет программой какой-либо группы, я тут же, так сказать, выйду из своей собственной теории. Что касается организации, то я, странным образом, всё-таки кое-что создал или помог создать: «Ноябрьское общество» и «Республиканский клуб» (организации, входившие в конце 1960-х в т.н. «Внепарламентскую оппозицию» – liberadio) в Берлине. Все остальные организации, в которых я состоял, всегда выгоняли меня через два-три года.

Б.: Ты даже в СДПГ был самоироничным членом?

А.: Да, и через три или четыре года меня снова исключили. Вступил я в 1957-м году, а в 1961-м я снова был свободен.

Б.: Как ты вообще додумался до того, чтобы стать социал-демократом?

А.: Это было нетрудно. На выборах в Бундестаг в 1957-м Аденауэр получил абсолютное большинство. А мы сидели в Тюбингене и считали, что нужно что-то предпринять против превосходящих сил ХДСГ. Так, в 1957-м я вступил с СДПГ, в 1958-м начались дискуссии о Годесбергской программе, а затем я стал членом рабочей группы в Тюбингене, целью которой была разработка антипрограммы. Тогда мы работали вместе с ССНС, существовал альянс СДПГ-ССНС. В этой группе состояла и ассистентка Эрнста Блоха, переехавшая вместе с ним из Лейпцига в Тюбинген. Мы подали наш проект программы на Годесбергском съезде партии — вместе со всеми другими проектами, включая проект программы Вольфганга Абендрота из г. Марбурга. Я, кстати, был делегатом на съезде в Годесберге. (…)

Б.: …Касательно берлинской дискуссии о правах человека у меня возникло ощущение, что ты охотно отклоняешься о твоей «основной линии». Ты сформулировал её в статье «От критики политологии к критике политики», но часто занимаешь двойственную позицию, когда ты, с одной стороны, нахлобучиваешь политологам критику политики, а с другой стороны, возражаешь как политолог тем, кто занимается критикой политики, и читаешь им лекции о наследии буржуазного Просвещения.

А.: Совершенно верно. Потому что я, в любом случае, считаю непродуктивным, когда в споре с консерватором, социал-демократом или любым другим представителем буржуазного государства аргументируют фундаменталистски. Я, скорее, придерживаюсь мнения, что необходимо сражаться оружием противника. Паушальное, категорическое, чуть ли не категориальное отрицание может помочь выйти победителем из диспута, но делу это не поможет.

Б.: Ирония как разрушение консенсуса изнутри, т.е. имманентная критика?

А.: Нет, не имманентная, а изнутри, это кое-что другое. Имманентная критика означает, что ты за систему.

Б.: Нет, имманентная в смысле Критической теории, т.е. когда нужно предположить, что в объекте содержится некий остаток объективного разума, и предположить это в виду самозащиты, как уверенность в некоем общем, которое должно защищать критика от патологии, от превращения в кверулянта. Но предполагать обладание объективной разумностью за капиталом и его государством, как это делают марксисты — это проекция, идеология…

А.: Это — противоречия… Continue reading

Лео Лёвенталь: «Индивид и террор», 1949

[Лео Лёвенталь (1900 — 1993) — один из незаслуженно забытых представителей так называемой Критической теории, занимался исследованием массовой коммуникации, в том числе в фашистской агитации, и социологией литературы. Несмотря на то, что Раушнинг и Беттельгейм, которых Лёвенталь тут цитирует, дабы придать какую-то социологическую фактуру своим тезисам, современной исторической наукой достоверными источниками не признаются, высказанные им в этом коротком эссе тезисы кажутся мне чрезвычайно актуальными и достойными внимания. – liberadio]

Существует распространённое мнение, что фашистский террор является преходящей исторической фазой, которая, к счастью, уже позади. Я не могу присоединиться к этому мнению, поскольку рассматриваю террор как глубоко укоренившийся в динамике современной цивилизации и, в особенности, научной организации. Нежелание досконально изучить феномен террора во всех его аспектах само по себе служит одним из неприметных симптомов террора. Несомненно, для тех, кто живёт в условиях террора, практически невозможно размышлять о нём и тем самым расширить свои познания о нём. Тем не менее, это едва ли является достаточным объяснением удивительной сдержанности, если не отрицания, которыми столь ценящий факты западный мир отвечает на тоталитарный террор. Хотя ему всегда были доступны надёжные источники, Запад мгновенно закрыл глаза на проявления фашистского террора, пока ему не пришлось обратить внимание на раскрытые в Освенциме, Бухенвальде, Берген-Бельзене и Дахау преступления. Западный мир и по сей день (1946 г.) избегает фактов о том терроре, который последовал за окончанием войны. Распространённому в подвергшихся террору странах и служащему самосохранению оцепенению в так называемом «свободном мире» соответствует психическое вытеснение — неосознанное бегство от правды.

Современная система террора означает атомизацию индивида. Мысль о последствиях и воздействиях телесных истязаний наполняет нас отвращением; не менее ужасающе их значение для психики. Задействованное террором расчеловечивание заключается, в первую очередь, в тотальной интеграции населения в парализующие межчеловеческую коммуникацию коллективы — несмотря или, как раз, как следствие самого громоздкого коммуникационного аппарата, воздействию которого люди отныне подвержены. В условиях террора индивид никогда не один и всегда одинок. Он окостеневает и отупевает не только в отношениях со своими ближними, но по отношению к самому себе. Страх воспрещает ему спонтанные эмоциональное и мыслительные реакции. Сам акт мышления становится глупостью: он опасен для жизни. Было бы глупо не быть глупым, и как следствие этого всеобщее оглупление охватывает запуганное население. Люди впадают в ступор, напоминающий состояние моральной комы. Основными чертами террора я вижу следующее:

1. Непосредственность и всемогущество

Одной из основных функций террора является уничтожение любого рационального соотношения между правительственными решениями и личной судьбой. Характерные для начальной стадии тоталитарного террора массовые аресты, смешение в концентрационных лагерях по самым разнообразным причинам людей самого разнообразного происхождения, убеждений и религии служит стиранию личных различий и претензий к властному аппарату. Качественного различия, обычно создающегося между приговорёнными заключёнными и остальным населением, не существует между жертвами террора в концлагерях и людьми снаружи. Принцип выборки при массовых арестах, кажущийся столь иррациональным, основывается на террористическом расчёте. Вопрос индивидуальной цены является столь же неважным, насколько безнадёжной является надежда на временно ограниченное наказание.

Концентрационные лагеря куда более репрезентативны в отношении к составу населения по составу своих заключённых, чем традиционные тюрьмы. Этот факт подтверждается ещё и тем обстоятельством, что заключённые концлагеря полежат надзору не небольшой группы специализированных служащих, а определённым отрядам тайной полиции, которая одновременно угнетает и всё население целиком.

Это уничтожение причинно-следственной связи между отдельным поступком и возникающими из-за него последствиями для индивида является одной из основных целей современного террора, собственно: Continue reading