Г. Рид: Экзистенциализм, марксизм и анархизм (1949)

Истоки экзистенциалистского движения обычно связывают с Кьеркегором, чьи основные философские работы появились в период с 1838-го по 1855-й год. Поскольку они были написаны на датском языке, они не сразу попали в широкое обращение. Различные подборки Бартольда публиковались в Германии с 1873-го года до конца 19-го века, но первый полный немецкий перевод его работ появился только между 1909-м и 1923-м годами, а англо-американские переводы начались только в 1936-м году. Однако нет никаких оснований считать Кьеркегора основателем экзистенциализма. Правда, он придал этому движению специфически христианский оттенок, но всё основные идеи уже присутствовали в философии Шеллинга, и следует помнить, что Кьеркегор, как бы сильно он ни критиковал Шеллинга, тем не менее сначала испытал глубокое влияние этого великого немецкого философа, а в 1841-м году совершил специальное путешествие в Берлин, чтобы посидеть у его ног. Кстати, задолго до Кьеркегора наш Кольридж читал ранние работы Шеллинга, и мы находим в менее известных работах Кольриджа значительную часть экзистенциалистских мыслей. Как я уже отмечал в другом месте, (1) все основные понятия современного экзистенциализма — ангст, бездна, непосредственность, приоритет существования перед сущностью — можно найти у Кольриджа, и большинство из этих понятий Кольридж, несомненно, получил от Шеллинга.

Для моей цели необходимо дать общее описание экзистенциалистской позиции в философии, но я не профессиональный философ и не собираюсь использовать техническую терминологию, в которую часто облекаются вполне очевидные факты или идеи. Кажется, что философ, называющий себя экзистенциалистом, начинает с острого приступа самосознания, или обращённости вовнутрь (inwardness), как он предпочитает это называть. Он внезапно осознает свою отдельную одинокую индивидуальность и противопоставляет её не только остальным представителям человеческого рода, но и всему мирозданию, как оно раскрывается в ходе научных исследований. Вот он, ничтожный и незначительный кусочек протоплазмы на фоне бесконечных масштабов Вселенной. Правда, современным физикам, возможно, удалось доказать, что и сама Вселенная конечна, но это только усугубляет ситуацию, поскольку теперь Вселенная сжимается до ничтожности и противопоставляется ещё более загадочной концепции Небытия. Это не просто нечто бесконечное, это нечто немыслимое для человека. Хайдеггер посвятил одно из своих самых интригующих эссе попытке — не определить неопределимое — но определить отрицание Бытия, Не-бытия или Ничто.

Итак, перед нами Маленький человек, который смотрит в бездну и чувствует себя — поскольку он всё ещё сохраняет бесконечную способность к ощущениям — не только очень маленьким, но и испуганным. Это чувство — изначальный «Angst», ужас или страдание, и если вы не ощущаете ангст, вы не можете быть экзистенциалистом. Сейчас я собираюсь предложить, что мы не обязательно должны чувствовать ангст, но все экзистенциалисты его чувствуют, и их философия начинается с этого факта. Есть две фундаментальные реакции на него: мы можем сказать, что осознание ничтожности человека во Вселенной может быть встречено своего рода отчаянным вызовом. Пусть я ничтожен, а моя жизнь — бесполезные мытарства, но, по крайней мере, я могу окинуть взглядом всё это зрелище и доказать независимость своего разума, своего сознания. Жизнь, очевидно, не имеет смысла, но давайте притворимся, что он есть. Это притворство, во всяком случае, даст человеку чувство ответственности: он сможет доказать, что он сам себе закон, и даже договориться со своими товарищами об определённых рамках поведения, которые в данной ситуации все они должны принять. Он свободен это сделать, и его свобода, таким образом, перерастает в чувство ответственности. Такова доктрина Сартра, но он не очень ясно объясняет, что произойдёт, если он не сможет убедить своих товарищей договориться об определённых правилах поведения или определённых ценностях. Я думаю, он сказал бы, что определённое согласие обеспечивается нашим человеческим положением, что, будучи тем, что мы есть, когда наша экзистенциальная ситуация становится ясной, мы обязаны действовать свободно определенным образом. Наша необходимость становится нашей свободой. Но я не уверен в этом. Герои романов и пьес Сартра, как правило, поступают абсурдно или в соответствии со своими психологическими склонностями и не несут заметной ответственности перед каким-либо идеалом социального прогресса.

Continue reading

Плохие люди

Неискупимые индивиды и структурные стимулы

Уильям Гиллис, 2020

 

Вопреки утверждениям некоторых левых, на самом деле существуют совершенно чудовищные люди, которые не являются просто жертвами своих социальных условий. Люди различны. Каждый из нас идёт по несколько случайному пути в развитии своих ценностей и инстинктов, подгоняемый миллионом крошечных крыльев бабочек контекста, который невозможно контролировать или предсказать.

Сотня клонированных детей с идентичными генами, получивших идентичную любовь и воспитание, тем не менее столкнётся с моментами неопределённости, когда нужно будет наугад выбрать гипотезу или стратегию из возможных и её придерживаться, проверяя различные модели и ценности. Тенденции, конечно, проявляются в совокупности, но у них есть исключения. Иногда эти исключения сами являются совокупным явлением. Подход, который стабилен, когда его принимает 99% населения, тем не менее, трудно сохранить стабильным при 100%, когда случайные одиночки-перебежчики видят достаточное вознаграждение, чтобы появиться вновь. Теория игр показывает, что, хотя сострадание и взаимопомощь широко распространены в определённых средах, это часто сопровождается появлением устойчивых мелких тенденций паразитов и хищников на периферии, с разной степенью сложности. Большинство популяций стабилизируется благодаря сочетанию индивидуальных стратегий. Кроме того, жизненный путь индивида не только формируется под влиянием случайных условий, которые невозможно контролировать, но и требует определённой доли случайности в его личных исследованиях. К сожалению, существуют определённые перспективы, которые, будучи достигнутыми, агрессивно отгораживаются от дальнейшего рассмотрения, адаптации или мутации.

В самом гармоничном и просвещённом сообществе, в самой развитой культуре, в самом эгалитарном и справедливом мире все равно найдутся жестокие и бессердечные, манипуляторы и любители жестокости. Те, для кого другие люди — это не продолжение их собственного существования, но объекты, которые можно угнетать или использовать. Число этих монстров можно резко сократить с помощью различных институциональных и культурных изменений, но полностью подавить их появление невозможно. И они неизменно будут использовать любые доступные им средства и инструменты для причинения вреда другим и захвата власти.

Плохие люди всегда будут существовать. Continue reading

Пустота «левой»

Уильям Гиллис, 2017

Лично я думаю, что «левые» в конечном счёте не представляют собой что-то последовательное, а скорее являются исторически обусловленной коалицией идеологических позиций. Бастиа и другие последователи свободного рынка сидели слева во французской ассамблее, и хотя мы можем пытаться утверждать, что это часть последовательной левой рыночной традиции, мы должны быть честными в том, что позиция человека в той конкретной революции — не говоря уже о революции вообще — вряд ли может сказать о многом. Всегда найдутся революционеры, желающие систем гораздо хуже нашей актуальной, и точно так же было много широко признанных «левых», чьи желания были совершенно несовместимы с освобождением.

В наши дни принято представлять левых и правых как, соответственно, эгалитарных и иерархических. Но это не только навязанное прочтение гораздо более запутанной исторической и социологической реальности, но и, честно говоря, довольно бессодержательное с философской точки зрения. Никто не может точно сказать, что означает эгалитаризм или даже иерархия, а многие интерпретации не только взаимно исключают друг друга, но и показывают, что якобы идентичные утверждения на самом деле глубоко антагонистичны. Означает ли эгалитаризм, что все получают одинаковое богатство (как бы оно ни измерялось)? Означает ли он просто юридическое или социальное равенство в абстрактной сфере отношений перед народом или правовой системой государства? Означает ли оно равные возможности для экономического роста или равный доступ к народным зернохранилищам? Отменяет ли равенство все другие добродетели, такие как свобода? Лучше ли угнетать всех одинаково, чем добиваться большей свободы? Я не шучу. Мы обходим эти глубокие вопросы стороной, руководствуясь «здравым смыслом» и полагая, что наши товарищи придут к такому же мнению, как и мы, разделяя нашу интуицию в отношении различных компромиссов, но эмпирически это не так. Мы постоянно расходимся во мнениях.

Люди говорят о «коллективной прямой демократии», как будто почти единодушная воля некоего социального органа представляет собой эгалитарное условие. Конечно, в некоторых определениях так и есть. Но как только я вижу, что некий коллективный орган пытается голосовать за мою жизнь, я не хочу «участвовать», я хочу бросить в него бомбу. Левые используют как лозунги «власть народу», так и «отменить власть» — это должно быть серьёзным тревожным сигналом для всех, т.к. речь идёт о совершенно разных концептуальных системах и ценностях. Полагать, что если мы сядем и поговорим обо всем, то окажемся на одной волне, в высшей степени иллюзорно. Предположение о пан-лефтистской солидарности или общей цели — это успокаивающая ложь. Continue reading

Из: Детлев Клауссен, «Границы Просвещения. Общественный генезис современного антисемитизма», 1987

Деяние, массовое уничтожение, которой мы даём имя «Аушвиц», чтобы обозначить его как нечто уникальное, стирает антисемитизм. Организованное массовое убийство должно преодолеть спонтанность и эмоции, чтобы соответствовать своей цели, стать полноценной властью, слепой самоцелью. Но Аушвиц не лежит в стране Нигде, а преступника не звали Никто; насилие было порождено структурой, а его последствия оставили следы в поколениях, последовавших за жертвами и палачами. (…) С Аушвицем в Европе походит к своему концу эпоха; проявившееся там насилие ломает старый мир. (…)

Антисемитизм может быть понят как конститутивный момент буржуазного общества в Европе. Неоднозначность обещания эмансипации и классовой реальности канализирует разочарованные энергии на мираж обращения (капитала — прим. пер.), чьими представителями современные антисемиты назначили евреев. (…)

Практика уничтожения разрывает взаимосвязь буржуазного общества и антисемитизма. Предпосылка уничтожения заключается не в фанатичном, явном антисемитизме буржуазного общества, но в поддерживающем равнодушии масс по отношению к избранным врагам. В практике уничтожения антисемитизм утрачивает свою специфику; было бы объективно сомнительно описывать происходящее в лагерях как антисемитизм. В этом смысле лозунг «окончательного решения еврейского вопроса» указывает на другую сторону страшной правды.

Эта сторона правды, кажется, исчезает в эмпирическом существовании лагерей. Но она обосновывает как уникальность массового уничтожения, так и намекает на момент его повторяемости. Акт национал-социалистического насилия привёл ex negativo к долгосрочному изменению общества; он разрушил исторически возникшее переплетение отношений в буржуазном обществе Европы, к которому принадлежали как евреи, так и антисемитская агитация. Антисемитизм был превращён национал-социализмом в объективированную, чисто инструментальную практику, равнодушную к специфическому характеру объектив в лагере. Этот, в жутком смысле, успешный антибуржуазный момент национал-социализма делает возможным абстрагирование от противника; выжило лишь равнодушие. Но оно не принадлежит одному национал-социализму; он — всего лишь одна из форм его реализации, причём самая жестокая. Равнодушие субъектов друг к другу обосновывается имманентной тенденцией буржуазного общества. Оно остаётся конститутивным моментом в субстанции общества до, вовремя и после национал-социализма. (…) От буржуазных качеств остаётся только характеризованный Адорно «холод буржуазного субъекта», который равнодушен не только по отношению к другим, но и по отношению к себе. Этот холод упраздняет высмеянное Ницше сочувствие; постнационал-социалистическое общество восстанавливает его в форме сентиментальности. (…) Continue reading

Л. Кофлер: Иисус и бессилие (1974)

Голос протеста против общества потребления возвышают «грязные и длинноволосые»,

которые публично демонстрируют своё неприятие буржуазного мира; некоторые

напоминают нам, что Христос — такой же длинноволосый и преданный Марии Магдалине —

тоже был против фарисеев и богачей.
Проф. Богдан Суходольски, 1973

Независимо от того, существовал ли он в действительности как исторический феномен или нет — подобно Вильгельму Теллю, который, как мы знаем, никогда не существовал, — Христа, с одной стороны, следует понимать как простого человека, который, как говорят, обладает определёнными субъективными качествами и который поэтому возведён в статус морального образца для подражания в области религиозного воспитания, а с другой стороны, как аллегорию. Как аллегория, этот человек выражает квазионтологическую позицию человека между грехом и искуплением.

Как мы увидим, именно связанные со временем явления общественного и человеческого разложения провоцируют, с одной стороны, чувство греховности, а с другой — столь же связанное с эпохой переживание бессилия, трансцендентную тоску по искуплению. Протест Христа в условиях полного бессилия превращается в религиозную метафизику как идеальная форма преодоления человеческой нищеты в условиях, не допускающих другой, реальной формы преодоления. Протест Маркса, напротив, превращается в реалистическую критику, поскольку он возможен в условиях, позволяющих увидеть на историческом горизонте перспективу социального преодоления. Другое дело, превращается ли эмоциональный протест в рациональную критику или критика уходит в протест и не переходит границ эмоционального, в чём и состоит реальное различие между Христом и Марксом.

Не только потому, что исторический Христос или тот, кого за него выдают, принадлежал к секте назареев, его следует определять как лидера секты. Тот факт, что сектантское движение развилось в мировую религию, ни о чем не говорит; другие монотеистические религии тоже начинались как секты. Как и во всех настоящих религиозных сектах, в первоначальном христианстве следует выделить несколько элементов, которые сливаются друг с другом:

1) бескомпромиссное отрицание существующего, полный отказ;
2) измеряемые этим радикальным и полным отказом от существующего, они оказываются исторически «слишком ранними», то есть либо предвосхищают развитие более поздних эпох в плане идей, либо реализация их требований несовременна, поскольку социальная и политическая ситуация не отвечает им, ещё не революционна; поэтому они являются «сектантскими», изолированными;
3) такая ситуация порождает чувство полного бессилия;
4) это, в свою очередь, порождает их бунтарско-анархический характер;
5) дальнейшим следствием этого является перенос их стремления к искуплению в сверхъестественную сферу божественного разума (религиозного естественного права);
6) конденсация этой идеи в метафизическую и интернализованную идею искупления, недостижимую для земных сил господства и угнетения;
7) добровольный отказ от земных благ удовольствия и благополучия, в значительной степени монополизированных правителями, добровольная бедность и аскетизм. (То, что под давлением определённых социальных явлений этот аскетизм может превратиться в накопительство, несовместимое с бедностью, хорошо известно, но это уже совсем другая проблема). Все это относится к Христу и его Церкви.

Если свести эти определения к социологическим основным положениям, то они ни в коем случае не находятся во внешнем порядке, а скорее в отношениях тождества: полное бессилие, полный отказ и тенденция к анархическому бунту не могут быть отделены друг от друга. Эти три условия одновременно формируют сущностные характеристики того, что можно подвести под термин «анархизм» в самом широком смысле, то есть что создание «обособленного учения» (чтобы не использовать уничижительно звучащее слово «сектантство») и анархизм в конечном счёте определяют друг друга. Ведь оба они вращаются вокруг тотального отказа, который вытекает из полного неприятия существующего и одновременного ощущения полного бессилия. Continue reading

Л. Кофлер: Три основные ступени диалектической философии общества (1966)

[Кофлер наваливает на т.н. Франкфуртскую школу, в особенности на Маркузе. Батюшки, шо делаецо! Осталось только заполировать Кралем (есть кое-что в планах). – liberadio]

На протяжении тысячелетий усреднённая структура социального процесса была прозрачной для окружающих, но тем не менее абстрактной. Стоит вспомнить, что, хотя человек жил в классовом обществе на протяжении многих эпох, класс был открыт только во время Французской революции (Марат) и возведён в ранг понятия лишь в 19-м веке утопическими социалистами, либеральными и консервативными французскими историками (Тьер, Тьерри, Минье, Гизо, Мишле). Абстрактность заключалась как в отражении исторических событий как сопоставления и путаницы совпадений, так и в представлении о первичности влияния субъективного, то есть более или менее сильной личности. Там, где ей противостояло представление о надсубъективной «судьбе» как идеологической форме представления об объективных силах, она также могла быть понята лишь абстрактно, мифологически, как в античности, или с помощью астрологии, как в эпоху Возрождения. Причину такой идеологической установки можно найти в преимущественно естественном, простом и медленном развитии экономических условий, прежде всего производительных сил. Поэтому такие условия представлялись простыми и пассивными объектами человеческих усилий, субъективной воли. Не было осознания того, что они могут определять общество и историю.

Французская революция раз и навсегда разрушила этот мир идей. Она заставила нас осознать, что история состоит не просто из случайностей и субъективных действий, а пронизана общей закономерностью восходящего развития, переходящего от этапа к этапу, и взаимозависимостью между частями, выходящей за рамки случайного. Образ объективной, хотя и противоречивой рациональности исторических событий накладывается на осознание времени. Основанная на кажущейся случайности фрагментация сословного порядка, его кажущаяся исключительная зависимость от воли и решений могущественных индивидов и групп — только различие между людьми рассматривалось как предопределённое природой и Богом — сменилась образом исторической динамики, не уважающей эту волю, и буржуазной претензией на возведение всего исторического бытия в ранг целенаправленного формирования жизни по рационально оправданным и потому разумным принципам. Даже субъективный эгоизм, освободившись от оков Средневековья, предстал как момент реализации рациональных «естественных законов» в человеческой жизни, превосходящих всякую случайность. То, что всегда заявляло о себе как исторический контекст, организованный в тотальность за завуалированным знанием более ранних эпох, в результате того простого обстоятельства, что человек сам творит свою историю и поэтому в каждую социальную эпоху диалектическая связь всех принадлежащих ей моментов друг с другом характеризует именно эту эпоху, стало узнаваемым как общий (формальный) принцип всей истории и настоятельно требовало философской обработки. Да, даже больше того. Он навязывался наблюдательному уму с такой силой, что часто переживался им как самый общий закон мира, для которого мы находим самое крайнее выражение в философии Гегеля. В своём понимании этих явлений Гегель вышел далеко за рамки утверждений философии 18-го века, которая, ссылаясь на внешние условия природы, давала событиям лишь очень внешние рамки, потому что перед ним предстала диалектика, взятая им из исторического наблюдения, но перенесённая в мировой дух обозрения мира природы и мира человека, диалектика субъективной деятельности и объективного процесса (тотальности), а затем индивида и целого. В то же время эти связи могли быть поняты им только в их философской общности, поскольку в результате незрелой экономической ситуации, которая была преодолена только в следующую эпоху, стало видно то, что стояло за ними и двигало их в субъективной и «естественно-правовой» областях (и к чему мы вернёмся ниже), а именно противоречие между применением производительных сил и господствующими отношениями производства, короче говоря, экономическими условиями, которое всегда требовало преодоления и всегда вспыхивало заново. Только с реальными последствиями промышленной революции после смерти Гегеля стало очевидно, что то, что Гегель всё ещё называл абстрактной тотальностью, получило своё конкретное структурное и предельное определение через производственные отношения и что концептуальные инструменты, с помощью которых можно работать с этим понятием тотальности, должны быть выведены из диалектического понятия экономического базиса. Следует добавить, что только благодаря этому реальному и эпистемологическому базису стало абстрактно и реалистически видимым не только исторически конкретное слияние бесконечного и противоречивого многообразия явлений эпохи в диалектическое единство тотальности, но и удовлетворительное решение проблемы соотношения субъективного и объективного, деятельности и процесса, мышления и бытия.

Если для Гегеля тайна реальности была тотальностью разума, то для Маркса тайна разума была тотальностью реальности. Но, представляя действительность и разум как взаимно тождественную тотальность — и мы видели, по каким историческим причинам, — Гегель сосредоточивает своё внимание на внутренней динамике этой тотальности, которая как таковая, если её продумать до мелочей, раскрывает тайны её сущности, пусть даже первоначально и полностью в смысле метафизики разума в её метаисторической и потому абстрактной философской форме. Однако в этой абстрактности мировой дух в то же время мыслится как предельно конкретный, поскольку действующие через него (в истине, взятой из истории) определения отрицания отрицания, тождества противоречий, понятия как сущности, целого как истины, видимости как обмана и в то же время сущности, проявляющейся (просвечивающей) в опосредовании тотальности — что уже указывает на центр позднейшей марксистской проблемы идеологии — и т.д. являются определениями самой реальной истории. являются детерминациями самой реальной истории. В том, что Маркс и Энгельс под впечатлением реального появления deus ex machina «мирового духа», а именно экономико-социального процесса, перевёртывают гегелевские определения и лишают их метафизической оболочки, они поднимаются на тот уровень историко-философской мысли, с которого возможен только теоретический прогресс на том же теоретическом уровне или регресс.

В наше время можно наблюдать две формы этого регресса: регресс в механический материализм 18-го века, хотя и со всеми ограничениями, которые уже не позволяют полностью регрессировать от Маркса и Энгельса; и регресс в гегелевский идеализм мирового духа, хотя и со всеми ограничениями, которые также не позволяют такого регресса. Далее мы рассмотрим лишь некоторые проявления последнего. Однако уже сейчас следует сказать, что мы не отвергаем полностью результаты этого направления, тем более что его внутренняя дифференциация и сложность допускает и положительные черты именно там, где его представители ещё чувствуют себя приверженцами марксистской диалектики. Continue reading

Густав Ландауэр наваливает базы

Из эссе «Революция» 1907-го года, если что. Речь идёт конкретно, чтобы был понятен контекст цитаты, о трактате Этьена де ла Боэси «О добровольном рабстве», в котором батяня видит прототип всех последующих революционных трактатов т.н. Нового времени.

Но нужно, в конечном итоге, сказать: если революции — это всеохватывающие и предшествующие, постоянно возвращающиеся микрокосмосы, то это эссе является микрокосмосом революции. Оно представляет собой дух, о котором мы сказали, что он только в негации является духом: предчувствием и ещё не высказанным выражением грядущего позитивного. Это эссе провозглашает то, что позднее на других языках выскажут Годвин и Штирнер, Прудон, Бакунин и Толстой: это находится в вас, не снаружи; это — вы сами; люди должны быть связаны не властью, а братством. Без власти; ан-архия. Но сознание этого отсутствует или развито лишь зачаточно, так что нужно сказать: «связаны не властью, а чем-то ещё». Пусть негация этих возмущённых натур и исполнена любви, являющейся силой, но только лишь в том смысле, как это роскошно высказал Бакунин: «страсть к разрушению есть вместе с тем и творческая страсть». Они, конечно, знают, что все люди — братья; но они считают, что люди снова побратаются как только падут все препятствия для этого и всякая власть. На самом же деле, люди таковы только тогда, когда преодолевают препятствия и борются с властью. На самом деле, дух живёт только в революции; но он не пробуждается к жизни революцией, а после неё — он снова мёртв. Вам захочется, наверное, сказать: да, как только революция окончательно победит, если только старое, только что преодолённое снова не поднимет голову. Это как если бы кто-то захотел пожаловаться: если бы я только мог удержать свои грёзы, мог бы остановить их и оформить их в воспоминаниях и осознанном творчестве, я был бы величайшим поэтом. Фактичностью и понятием революции объясняется, что она служит чем-то вроде озноба выздоровления между двумя недугами; если бы ей не предшествовала блёклость и если бы за ней не следовала усталость, не бывать бы ей вовсе. Необходимо нечто совсем иное или — ещё нечто отличное от революции, чтобы в организации человеческой жизни наступила стабильность и цельное, поступательное движение дальше. Ибо теперь мы знаем, как нужно продолжить лозунг: «связаны не властью, а духом»; ещё недостаточно призывать дух, он должен снизойти на нас. И ему нужно быть облачённым в какие-то одежды и иметь какую-то фому; он не слушается просто имени «дух»; и нет никого в живых, кто мог бы сказать, как его зовут и чем он является. Это ожидание заставляет нас задерживаться в нашем переходном периоде и последующем движении; это неведение заставляет нас следовать идее.

И, пожалуй, лучшая сентенция, которая существует во всей нашей безблагодатной литературе:

Ибо чем были бы идеи, если бы у нас была жизнь?

И если не всё остальное, весь прочий теоретический гидроцефал, порождённый радикальной левой, то большая его часть – это просто хуйня на постном масле. Если вам за дюжину лет существования liberadio это не стало понятно, то вам не понятно вообще ничего в этой жизни, несмотря на все (предполагаемые) академические титулы.

Дальше – больше. Оставайтесь на связи.

Некролог на политику идентичностей

[Мы не особо любим тут т.н. повстанческий анархизм, антицивилизаторство и и всю эту нездорово пышущую здоровьем философию жизни, но ещё меньше мы любим специальную олимпиаду жертвенности (она же т.н. интерсекционализм), политиканство идентичностей, вербальную магию и прочее постмодернистское разжижение головного мозга. Автор находит довольно чёткие слова для роли академических постмодерняш в «радикальной левой» США, но нам предстоит сказать ещё больше и ещё чётче. Однако он сам использует и «нарративы» и что-то там «небинарное», вообще уделяет много внимания своей неидентичной идентичности, т.е., видимо, и сам не без этого. Как угарно это, бывает, работает, можно прочитать , например, у Зерзана в «Примитивном человеке будущего»: критика языка, включая вполне заслуженную критику вербальной магии постмодерняшного новояза, намереваящаяся устранить сам язык и понятийное мышление — такой же угар как, якобы, эмансипаторная критика техник власти, упраздняющая телесность как таковую, т.е. по факту принимающая сторону презирающей мысль и жизнь власти. Хайдеггеризм после войны перешёл пешком границу по пути из немецкого Фрайбурга во французский Страсбург и научился там обмазываться левым жаргоном. Результаты были предсказуемы. Кого это нам напоминает, совершенно случайно? Или сотни, тысячи книг о полнейшей ненадёжности языка условной коллективной козы-дерризы, переводимые на десятки языков, чего по логике этой теории происходить вообще не должно и не может. Но людям нужно с чего-то жить, правильно же? А пока что нам важны результаты этого псевдорелигиозного культа. Посему, enjoy! – liberadio]

Flower Bomb, 2017

Я начал писать этот текст примерно за пару месяцев до восстания, разразившегося в ответ на смерть Джорджа Флойда. Восстание, которое теперь стало событием мирового масштаба, побудило меня поделиться своей точкой зрения в этом тексте. Мой опыт пребывания в Миннеаполисе с 26-го по 30-е мая укрепил моё презрение к политике идентичности, поэтому я включил в текст дополнительные критические замечания, основанные на этом опыте.

Вернитесь в то время, когда люди пользовались пейджерами и телефонами-автоматами. Когда тусовочными местами были веранды и общественные парки. Время, когда конфликты решались лицом к лицу, а дерьмовые разговоры влекли за собой реальные последствия. Это были дни до появления «культуры звонков», «троллинга» и других видов социальной активности, доминирующих в интернете. Некоторые говорят, что интернет и технологическая экспансия продвинули борьбу с угнетением. Моё мнение? Интернет — это место, где гибнет весь потенциал социального бунта. Помимо бессмысленных петиций и бесконечных мемов, признание в качестве бунтаря можно получить с помощью вечеринок жалости и академической лояльности, а не практических прямых действий. Являясь прекрасной питательной средой для клавиатурных воинов и претенциозных академиков, интернет в то же время позволяет затормозить развитие социальных навыков, необходимых для общения лицом к лицу. Разрешение конфликтов принимает форму бесконечной интернет-драмы и, в лучшем случае, неловкой реконструкции «судьи, присяжных и палача» в реальной жизни. Общение лицом к лицу почти не нужно в техносообществе, где телефон стал персонализированным товаром, словно прилипшим к руке. На экране с регулируемой яркостью весь спектр эмоциональных проявлений теперь может быть представлен в цифровом виде с помощью набора смайликов.

Интернет — это ещё и место, где линчевательский менталитет «культуры вызова» побуждает людей воспринимать друг друга как одномерные существа, определяемые только ошибками и несовершенствами. Во имя «социальной справедливости» и «разоблачения обидчиков» возникает новый этатизм, использующий страх и чувство вины для принуждения к союзническому конформизму. И подобно обвинению со стороны государства, однажды осуждённый в Интернете, человек уже никогда не сможет избавиться от своей репутации. Вместо этого любые или все личный рост и развитие остаются тривиальными по сравнению со статичностью их прошлых ошибок. Несмотря на личное совершенствование, осуждённый человек приговорён навсегда остаться в плену сущности своего онлайн-образа.

На своём опыте «маргинального голоса» я видел, как политика идентичности используется активистами в качестве инструмента социального контроля, направленного на всех, кто подходит под критерии «угнетателя». Традиционная борьба за равенство превратилась в олимпийский вид спорта за социальные рычаги, инвертируя ту самую социальную иерархию, которую следовало бы уничтожить в первую очередь. Многие политики идентичности, с которыми я сталкивался, больше заинтересованы в эксплуатации «чувства белой вины» для личной (и даже капитальной) выгоды, чем в физическом противостоянии любой организационной модели превосходства белых. Я был свидетелем того, как виктимность используется для сокрытия откровенной лжи и издевательств, мотивированных личной местью. Слишком часто я видел, как политика идентичности создаёт культуру, в которой личный опыт унижается до уровня пассивного молчания. Но это всё старые новости. Любой опытный, самоидентифицирующийся анархист видел или, возможно, испытал на себе ту или иную форму «вызова» или «отмены». Так почему я поднимаю эту тему? Потому что я всё ещё вижу, как это дерьмо происходит, и я всё ещё вижу, как многим людям не хватает смелости открыто противостоять этому. Continue reading

Культ героев и самокритика. Примечания к Баварской советской республике (1929)

[Хм, кто-то в АД вот вспомнил «Смертоубийство» Мюзама, это лестно, конечно. Почему это лестно liberadio? А патамушта. На здоровье, кароч. Не кашляйте. Но имейте ввиду, что из-за фиксации на т.н. «классиков» ваши дискуссии остаются на уровне начала 20-го века, даже тематически не поднимаясь до Второй мировой. Не поняв, чем она отличается от Первой, вы не понимаете изменившегося с тех пор мира, не понимаете исторической катастрофы, настигшей т.н. социализм. (В этой связи не лишним будет в очередной раз напомнить, что нет, антисемитизм — это не просто подформа расизма). Существуют объективные причины, почему догматические «равноудаленцы», именующие себя «интернационалистами», при всём своём фюродросе на исторический синдикализм, никогда не дочитывают свои исторические хрестоматии до Григория Максимова и его позиции по ВМВ. Фу такими быть. Поэтому вот вам ещё тёплого лампового Мюзама столетней давности с очерком о проёбанных революциях, из которых рождается реакция. И да, размах движения в Мюнхене и Аугсбурге – и жалкий фарс в Фюрте/Нюрнберге, в Вюрцбурге революционеры опиздюлились ещё быстрее. А в Бамберге уже стояли фрайкоры и точили свои штыки. «Баварская советская республика» – это громко сказано. Брат упоминаемого Фрица Ортера, Сепп, был в США лично знаком с Голдмэн, Мостом и Баркманом, часто слал брату домой новейшее анархистское чтиво, по возвращении в Германию после исключения из СДПГ вступил в 1924-м г. в НСДАП. Такие дела… – liberadio]

Эрих Мюзам

Каждый, кто стал свидетелем исторических событий, внёс в них свой вклад, повлиял на их ход, должен выдерживать критику и, если начинание, за которое он отвечает, провалилось, должен принять роль того, кто должен защищаться. К сожалению, этот самоочевидный факт в наши дни игнорируется, как и многие другие моральные обязательства, которые в прошлом никогда не подвергались сомнению. Проигравшие в революционной борьбе последнего десятилетия стоят на груде развалин своих надежд, усилий и дел как победители и считают, что единственное, что имеет значение, — это нацарапать собственное имя самыми изящными росчерками на железных скрижалях славного бессмертия. Для этого на соратника, который, будь то в отдельности или в целом, придерживался иных мнений, проводил в жизнь резолюции, инициировал действия, возлагается вина за каждую неудачу, а собственное отношение не только оправдывается, но и отражается в самовосхваляющейся непогрешимости.

Человек не спрашивает: где была решающая ошибка, где был грех против идеи, где использованная тактика оказалась губительной? Он спрашивает: как мне устроить так, чтобы моё поведение и поведение моей паствы было во всем безупречным, чтобы соседняя группа была покрыта позором и подвергнута презрению в будущем? Таким образом, вместо истины, которая является духовной силой, появляются фальсификация и оскорбление, которые оказывают парализующее и разрушительное воздействие на любую способность принимать решения.

От тех, кто не знает, чем объяснить своё участие в провальной кампании, кроме как искать славы для себя и греться в лучах славы, которую они выправшивали, уже нельзя ожидать героизма в будущих событиях; они расратили то, что у них есть, и довольны собой. Задача тех, кто служит идее, а не славе своего имени или своей партии, — беспристрастная правда, которая одна только и служит будущему.

Как бы ни хотелось выжившим обелить свою роль или роль своей организации в подавленном революционном восстании, чувство благоговения перед мёртвыми революционерами не должно заставлять их лгать или фальсифицировать. Поклонение героям несовместимо с подтасовкой исторических фактов. Очень глупо думать, что память того, кто пал в величии за свою идею, будет осквернена, если критически оценивать его волю и действия по отношению к результату его работы. Мёртвый революционер принадлежит революции, за которую он умер, так же как и жил для неё. Его заслуги — на которые он имеет право — следует чтить и отмечать, чтобы они служили примером для тех, кто призван завершить его дело; но его ошибки — на которые он также имеет право — следует признавать и критиковать, чтобы будущее научилось избегать того, что было вредно в прошлом. Увенчивая образы наших мучеников, мы признаем чистоту их воли и присягаем на верность их духу; но мы не присягаем на верность их ошибкам.

То, как некоторые революционеры превращают своих мертвецов в не подлежащие критике авторитеты, — это не дань уважения покойным, а надругательство над их наследием. Идея, которой Маркс или Ленин отдали свои силы, не служит превращению их трудов в евангелие, чтобы использовать отдельные фразы из них как оправдание собственных действий или для принижения каждого действия соперника. Память Ленина, в частности, оскверняют не те, кто, признавая его революционную энергию, отрицает выдвинутые им доктрины и вытекающие из них политические меры, а те, кто из его утверждений и предписаний делает догмы и, выставляя напоказ его тело, расчленяет его дух и уничтожает друг друга обрывками чувств и честности. Continue reading

Дэвид Торо Вик: От политики к социальной революции (1954)

Прошло уже почти десять лет после окончания войны, и ничто в этой атмосфере — давайте будем откровенны — не даёт даже скромной надежды или удовлетворения людям, желающим мира, экономической справедливости и свободы. Наше социальное состояние требует радикальных шагов, использования наших высших сил, непросчитанного риска — чтобы понять это, достаточно взглянуть на наш мир перманентной войны, столкновения государств-империй, бюрократических правительств и бизнеса, нынешней инквизиции. История, слепой импульс слепого прошлого, не спасает нас; даже в тех редких случаях, когда удаётся предпринять разумные действия в отношении великих национальных вопросов, вряд ли можно питать иллюзии, что наилучший исход разумно приблизит нас к хорошему обществу; рабочее движение не возрождается, а народ не слышит призывов подняться и изменить все это. Нужно придумать что-то другое, а радикалы в целом не слишком изобретательны.

Теперь придумать «что-то ещё, что нужно сделать» совсем не просто — особенно если не указывать кому-то другому, что именно нужно придумать! Однако можно дать приблизительное описание того, что нужно. Это тем более необходимо сделать, что, по общему мнению, нам нужны «новые направления». А бывает, что нужные направления на самом деле очень старые, почти очевидные, но так тщательно игнорируемые! А поэтому и говорить о них не возбраняется.

Воинственный пацифизм

Единственным ярким новшеством на американской радикальной сцене стала кампания гражданского неповиновения, которую вели воинствующие пацифисты, вдохновлённые непосредственно Ганди и, опосредованно, Торо. Я хочу немного рассказать об этом движении — чтобы воздать ему должную хвалу и использовать его недостатки, чтобы показать важнейшие забытые направления в мышлении американских радикалов.

Сегодня, 15-го марта, почта принесла сообщение о том, что 43 человека отказались платить подоходный налог в этом году. За последние несколько лет несколько человек были заключены в тюрьму за сопротивление призыву; до тех пор, пока её не заставили замолчать правительственные правила почтовых отделений, газета «Альтернатива» вела активную агитацию в этом направлении, как и некоторое время «Католический рабочий». Недавно многие из тех же людей, большинство из которых связаны с движением «Миротворцев», выступили с заявлением об отказе от сотрудничества с инквизицией Конгресса и подтвердили намерение пользоваться свободой слова.

По причинам, к которым мы вернёмся позже, анархисты критиковали эту программу, без сомнения, неоправданно жёстко. Из всех радикальных движений пацифизм — самое слабое в теоретическом плане, это подсадная утка. Но факт остаётся фактом: эти люди, жертвуя собой или, по крайней мере, рискуя, сделали символический жест протеста. Не все остальные сделали что-то подобное, и их «пропаганда действием» достойна восхищения, заслуживает почёта.

Но Воинствующий пацифизм не является общим методом социального действия, и его главная ошибка как раз в том, что он не видит этого. Это техника. Это то, что приходится делать некоторым людям в силу своей честности. Это практическое оружие, имеющее определённое значение. Но как очевидный факт, это не метод изменения общества.

История гражданского неповиновения наглядно иллюстрирует нашу мысль. Торо протестовал против конкретного закона, «Закона о беглых рабах», закона, который всеобщее неповиновение могло бы вывести из строя без лишних слов. В более широком смысле он рассматривал гражданское неповиновение как способ для граждан проявлять постоянную бдительность и личную ответственность по отношению к закону и правительству. Но предположим, что правительство в основе своей не является разумным, что оно было создано путём лоскутного исправления зла меньшим злом — что это будет за образ жизни, при котором сознательные граждане большую часть времени проводят в тюрьме? (Легко сказать, что в некоторых обществах свободный человек «должен» сидеть в тюрьме; но кроме как в качестве революционного лозунга это очень неприятное предположение). Или предположим, что зло — в нашем случае войны, армии и прочее — не глупый нарост на здоровом социальном теле, а часть самой ткани общества — как правительство может от него отказаться и исправить ситуацию?

Вот почему необходима социальная революция, и почему энергия должна быть направлена не на влияние на правительство, а на изменение всей системы.

Масштаб проблемы, для решения которой в Индии применялось гражданское неповиновение, также был очень узким, что заслонялось размерами страны. Вопрос заключался лишь в том, каким будет правительство Индии — британским или индийским? Экономические, коммунальные и прочие отношения оставались прежними, британским правителям оставалось только устать от нападок и позора и, наконец, придумать достаточно изящный способ уйти. (Кстати, возможно, именно то, что гандианство разделило друг от друга вопросы независимости и социальные вопросы, обернулось его неудачей).

Наша проблема в Америке, повторюсь, заключается в социальной революции. «Войны прекратятся, когда люди откажутся воевать» — только если они перестроят общество таким образом, чтобы устранить тягу к войне, необходимость в ней. Continue reading