Эрих Мюзам: Кризис большевизма (1928)

«Мы пользуемся этой возможностью, чтобы отдать дань уважения знаменитым лидерам Германской коммунистической партии, прежде всего Марксу и Энгельсу, а также гражданину Ф. Беккеру, нашему бывшему другу и нынешнему непримиримому противнику, которые были истинными создателями Интернационала, в той мере, в какой отдельным людям дано создавать что-либо. Мы чтим их тем более, что вскоре нам придётся с ними бороться. Наше уважение к ним чисто и глубоко, но оно не доходит до идолопоклонства и никогда не приведёт нас к роли рабов по отношению к ним. И хотя мы отдадим полную справедливость тем огромным заслугам, которые они оказали и продолжают оказывать Интернационалу, мы будем до смерти бороться с их ложными авторитарными теориями, их диктаторскими притязаниями и теми подземными интригами, тщетными махинациями, жалкими личностями, нечистыми оскорблениями и позорной клеветой, которые характеризуют политическую борьбу почти всех немцев и которые, к сожалению, втянули их в Интернационал».

Михаил Бакунин написал эти фразы в 1871 году, когда уже не было сомнений в намерении Маркса, Энгельса и Беккера расколоть Интернационал, исключив из него бакунистов. Франц Меринг, из чьей биографии Маркса я привожу эту цитату, комментирует: «Это, конечно, было достаточно грубо, но Бакунин никогда не позволял себе увлекаться отрицанием бессмертных заслуг, которые Маркс приобрёл как основатель и лидер Интернационала».

В своей важной работе «Анархизм от Прудона до Кропоткина» (в издательстве «Der Syndikalist», Берлин, 1927 г.) Макс Неттлау привёл документальные свидетельства того, что Маркс «и пальцем не пошевелил, чтобы внести свой вклад в основание Интернационала». Знал ли Бакунин об этой негативной роли своего оппонента в революционном рабочем движении, вряд ли можно предположить. Но даже если бы он сам знал, насколько энергичнее и плодотворнее его собственная деятельность и деятельность его друзей способствовала созданию первой Международной рабочей ассоциации, чем деятельность коммунистов-государственников, то он испытывал достаточно товарищеской справедливости к авторам «Коммунистического манифеста» и особенно к Карлу Марксу, чьим анализом капиталистической экономической системы он с благодарностью восхищался, и, независимо от этого, достаточно потребности в чистоте, чтобы не пользоваться отвратительными методами клеветы, используемые против него марксистами, даже в свою защиту. Меринг признает это, когда говорит: «Бакунин ни на минуту не отрицал глубокого антагонизма, который отделял его от Маркса и его “государственного коммунизма”, и он не относился к своему противнику мягко. Но он, по крайней мере, не изображал его никчёмным субъектом, у которого на уме только его собственные предосудительные цели».

Несомненно: с точки зрения подлинных большевиков, преемников Маркса и Энгельса, Маркс, преследовавший своего противника самыми гнусными личными оскорблениями и клеветой, действовал «по-ленински», тогда как Бакунин, презиравший эти средства, действовал «не по-ленински». По крайней мере, Ленин – которого можно использовать таким образом за и против всего – может быть прекрасно использован как теоретик унижения инакомыслящих, с обычной процедурой среди партийных коммунистов – трубить цитаты из своих умерших или ещё живых авторитетов как истины вечной евангельской ценности. В самом деле, Ленин, представ перед партийным трибуналом в 1907-м году, сделал следующее признание: «Что недопустимо между членами единой партии, то допустимо и обязательно между членами партии разделённой. Нельзя писать о товарищах по партии языком, возбуждающим в рабочих массах ненависть, отвращение, презрение и т. п. к тем, кто думает иначе. Но можно и нужно писать так, если это отдельная организация». «С точки зрения психики совершенно ясно, что разрыв всякой организационной связи между товарищами сам по себе является крайней степенью взаимного ожесточения и ненависти, переходящей во вражду». (Цитируется по библиографии Ernst Drahn «Marx, Engels, Lasalle», R. L. Prager, Berlin 1924).

И наконец, высказывание марксиста Меринга, которое именно в работе, с преданным почтением посвящённой памяти Карла Маркса, показывает его в резком контрасте со своими авторитетами в суждениях о формах, в которых Маркс и Энгельс вели борьбу с Бакуниным: «Но они только затушёвывали свою правоту, когда утверждали, что Интернационал погиб из-за махинаций одного демагога… Действительно, нужно согласиться с сегодняшними анархистами, когда они говорят, что нет ничего более немарксистского, чем идея о том, что необычайно злобный человек, “опаснейший интриган”, мог разрушить такую пролетарскую организацию, как Интернационал, а не с теми верующими душами, которые содрогаются при любом сомнении, что Маркс и Энгельс всегда расставляли точки над i. Сами эти два человека, конечно, если бы они могли говорить сегодня, не испытывали бы ничего, кроме едкого презрения к утверждению, что беспощадная критика, которая всегда была их самым острым оружием, должна отступить перед ними самими». ( Цит. по «Karl Marx, Geschichte seines Lebens», Leipzig, 1918).

Эти два человека больше не могут говорить, и поэтому благосклонное предположение Меринга остаётся неопровержимым, хотя оно кажется более чем сомнительным для немарксистских знатоков их поведения, если кто-то действительно осмелился критиковать их, и для наблюдателей за поведением их законных преемников. Однако вопрос, вокруг которого различные марксисты читают друг другу лекции на языке, «который вызывает ненависть, отвращение, презрение и т.д. у рабочих масс», – это вопрос о том, являются ли они «теми же самыми» марксистами. Вопрос о том, какое марксистское течение сам Маркс уполномочил бы называть всех других марксистов негодяями, контрреволюционерами, бандитами, доносчиками, предателями и слугами буржуазии, очень трудно разрешить, поскольку как практик он был, вероятно, первым сталинистом, а как теоретик – несомненно, каутскианцем. Continue reading

Tomăš G. Mazaryk: Russische Geistes- und Religionsgeschichte, 1913

Bd. 1, FfM 1992

Die zerntralisierende Administration vollendete, was sie ökonomischen Verhältnisse begonnen hatten – eigentlich kam zu der privatrechtlichen die öffentlichrechtliche Ökonomie hinzu: der neue Staat brauchte für seine Einrichtungen mehr Geld, das wenig bevölkerte Land brauchte Arbeitshände, das Heer Soldaten,, und so wurde der Bauer „befestigt“ – „Befestigung“ (prikrĕplenie) ist der russische Ausdruck für die Hörigkeit und Schollenpflichtigkeit, aber auch für die Leibeigenschaft, due sich aus der Hörigkeit bald entwickelte. (S. 29)

Die russische Leibeigenschaft ist von der europäischen dadurch verschieden, dass sie ältere Mirverfassung beibehalten wurde; aber der Mir und sein Agrarkommunismus hat eine andere wirtschaftliche und rechtliche Bedeutung erlangt. Die wachsende Macht des Großfürsten und Zaren zeitigte die Vorstellung, der gesamte Boden sei sein Eigentum und werde den Gutsherren und durch diese den Bauern zu Nutznießung überlassen; faktisch waren die Gutsherren neben dem Großfürsten Eigentümer des Bodens, sowohl ihres Familiengutes als auch des Bauerngutes. Der Gutsherr konnte darum des Bauer aus der Gemeinde nach dem Belieben wegnehmen und hineinbringen.

Der zentralisierte Staat benutzte den Mir fiskalisch dadurch, dass er die Steuern von der ganzen Gemeinde, nicht von den einzelnen Bauern eintrieb; diese Gemeinbürgschaft hat den Mir fester gefügt und ihm eine gewisse Macht über den einzelnen verliehen; aber die Theorie, der Mit sei überhaupt aus der Gemeinbürgschaft entstanden, ist unrichtig. (S. 31)

Das Christentum konnte von den Russen nicht geistig aufgefasst werden, dazu fehlte ihnen die Bildung – in Byzanz, in Rom wurde das gebildete, philosophisch geschulte Volk christianisiert, die späteren westlichen Völker haben an der römischen Bildung teilgenommen; die Russen waren ganz unvorbereitet, was sollte ihnen die byzantinische Gottesgelehrsamkeit und theologische Religionsphilosophie? Die Russen nahmen darum von Byzanz vorwiegend den Kultus und Kirchenzucht auf. Die Moral dieser Christen blieb vielfach äußerlich und wurde durch äußerliche Dressur verbreitet und befestigt; die Strafen, die die Kirche mit ihrer selbständigen Judikatur verhängen konnte, wirkten mehr als das „Wort“; am stärksten war der Einfluss der mönchischen Moral mit ihrer Askese und dem Klosterwesen. Der Mönch war das lebendige Beispiel, das im Laufe der Zeit am meisten wirkte. Die Byzantiner brachten mit dem Evangelium der Liebe nicht zu viel Menschlichkeit mit sich; es sind byzantinische Sitten, die sich in den neu eingeführten Strafen geltend machten – das Blenden, Handabhauen u. dgl. Grausamkeiten mehr, die dann später durch die tatarischen Sitten vermehrt und verstärkt wurden. (S. 35f)

Die byzantinische Kirche war erstarrt, trotzdem gerade die Griechen die Lehre und die Moral ausgebildet hatten; die Byzantiner begnügten sich mit der fast mechanische Tradition, die Religion war vornehmlich Übung des Kultes. Die Russen haben die Lehre, den Kult, die Moral und Kirchenorganisation von Byzanz fertig übernommen, an der Ausbildung des kirchlich-religiösen Lebens nicht weitergearbeitet, die Erstarrung war womöglich noch intensiver.

Das Gesagte gilt vom Klerus, das Volk begnügte sucg mit der passiven Rezeption der Kirchenzucht und mit dem blinden Wunderglauben, wie derselbe die niedere Stufe der mythischen Weltbetrachtung bedingt.

Die Byzantiner waren scholastisch gebildet, die philosophische Tradition der Griechen erhielt sich in einer Art theosophischer Gnosis; die Russen bemühten such, ihren lehren auch da nachzukommen, aber es gelang ihnen besser, im Kultus ihre religiöse Befriedigung zu finden. Die Mystik war in Moskau weniger theosophisches Schauen, als vielmehr praktische Mystagogie. (S. 38)

Die Geschichte so vieler russischer Sekten zeigt und diesen Tiefstand des religiösen Empfindens und zugleich die Mängel der offiziellen Kirche. Die Europäer haben die moskovitischen Russen sehr oft nicht als Christen, sondern als Polytheisten hingenommen, die Russen selbst aber feierten ihr Land als das „heilige Russland“. (S. 39)

Continue reading

Царствие грядёт

[В момент своего появления «Империя» произвела впечатление разорвавшейся бомбы. Погрустневшие после развала и реинтеграции Восточного блока левые воспрянули духом — кто-то снова лестно разъяснил им кто и зачем они в этом мире. И новый класс управленцев, считающих себя левыми, а свои классовые притязания — антагонизмом Империи капитала, с восторгом бросился с головой в активизм и политиканство. Двадцать лет спустя от учения Негри и Хардта не осталось ничего, кроме академического пиздабольства псевдолевых из среднего класса. Упоминаемый в этой критической рецензии 2002-го года тезис Роберта Курца, мол, когда люди не смотрят, вещи занимаются между собой коммунизмом, долгое время был инсайдерской шуткой в школе критики идеологии, в простанародье – у «антинемцев» (мемчиков тогда ещё не было). Затем Бобби умер и его хохмы постепенно забылись, в каком-то смысле он как и Негри до конца жизни оставался кондовым ленинистом. Но в чём ему никогда нельзя было отказать — это в том, что он никогда в отличие от Негри не был антисионистом и всегда активно хуесосил антисемитов, маскирующихся под благочестивых «левых критиков Израиля», по причине чего однажды и разосрался с группой «Кризис». Но это уже совсем другая история. – liberadio]

Труд Негри и Хардта «Empire» обслуживает потребность левых в толковании мира, но мало что объясняет.

Андреас Бенль

Своей книгой «Империя» Антонио Негри и Майкл Хардт, очевидно, написали стандартный труд для движения против глобализации. Книга удовлетворяет левые потребности. В конце концов, вряд ли есть ещё столь массивные труды, претендующие на глобальную критику капитализма. Кроме того, описание Хардтом и Негри «нового мирового порядка» кажется более оригинальным, чем то, что обычно предлагается в этой области.

«Империя» воздерживается от открытого антиамериканизма и, таким образом, может восприниматься и за пределами регрессивного антиимпериализма традиционных левых. К сожалению, это уже не мелочь, учитывая обратную реакцию левых, которые доходят до некогда «антинемецкого» спектра и спонтанно интерпретируют антиамериканский и антисемитский террор исламистов как реакцию на преступления внешней политики США и вообще на страдания, которые ежедневно порождает капиталистический миропорядок. Таким образом, вопрос заключается в том, является ли энтузиазм, с которым Негри и Хардт относятся к протестам против «глобализации», просто недоразумением, или же сходство лежит на более глубоком уровне.

В «Империи» Хардт и Негри 150 лет спустя вновь обращаются к пафосу «Коммунистического манифеста». Смена парадигмы от классического империализма национальных государств к транснациональной империи, произошедшая после Второй мировой войны, заново ставит вопрос о коммунистическом снятии капитализма.

Для Хардта и Негри история национальных государств, колониализма, фашизма – всех отдельных явлений буржуазной современности – лишь преходящие этапы на пути к буквально безграничному капиталистическому обобществлению: «В отличие от империализма, Империя не создаёт территориального центра власти, не основывается на априорно фиксированных границах и барьерах. Она децентрализована и детерриториализована, это аппарат власти, который постепенно поглощает глобальное пространство во всей его полноте, включая его в свой открытый и расширяющийся горизонт. (…) Различные национальные цвета империалистической карты сливаются и перетекают в глобальную радугу Империи».

Антагонизм империи, «Множество», представляется столь же линейным. Это «вновь созданный и расширенный постмодерновый пролетариат». Количественно Множество включает в себя «почти всё человечество, которое либо интегрировано в сети капиталистической эксплуатации, либо подвержено им». В качественном отношении Множество – это всеобщий интеллект: Марксова перспектива социального знания как непосредственной производительной силы становится реальной благодаря компьютеризации производства.

Техническое развитие требует автономии и сотрудничества вместо централизации и дисциплины. По мнению Хардта и Негри, это значительно расширяет потенциал коммунистического обобществления. В конце концов, капиталистическое развитие всё больше позволяет множеству людей организовывать производство без капиталистического командования.

Хардт и Негри формулируют свою философию истории, которая не хочет быть философией истории, в явной оппозиции к любой диалектике, которая отвергается как «телеологическая». На её место приходят два методологических подхода. Первый – «критический и деконструктивный», направленный на «ниспровержение гегемониального языка и социальных структур». Это позволит выявить «онтологическую основу, предлагаемую творческой и продуктивной практикой толпы».

Теперь она должна быть основана «конструктивно, этически и политически». Таким образом, Империя и Множество в конечном счёте сталкиваются друг с другом совершенно неопосредованно. Практики пролетарской толпы действительно представляют собой Империю, но только негативно, поскольку она постоянно ломает сопротивление Множества. Под поверхностью Империи баланс неумолимо смещается к концу в сторону освобождения Множества. Continue reading

Контрреволюция против Израиля

Initiative Sozialistisches Forum

«Ситуация еврея такова, что всё, что он делает, обращается против него».

Жан-Поль Сартр, 1945

«Согласно фашистскому мышлению евреи не имею права ни оставаться там, где они есть, ни иметь возможности создать собственную нацию.

Альтернативной является уничтожение».

Теодор В. Адорно, 1950

«Сегодня больше нет антисемитов, все всего лишь понимают арабов».

Фридрих Дюрренматт, 1976

Сионизм есть ничто иное как последняя буржуазная революция современности. Теодор Герцль, чей труд по философии государства и права под названием «Еврейское государство» сделала эту революцию в 1896 году вообще мыслимой, подобно тому, как «Общественный договор» Жан-Жака Руссо в 1762-м сделал возможной французскую, а Давид Бен Гурион, израильский Ленин, являют собой ничто иное как еврейскую версию великих буржуазных революционеров вроде Максимилиана Робеспьера, Сен-Жюста и Дантона. Однако, революция, тем более буржуазная – это не детский утренник, и ценой провозглашения прав человека были гильотина и революционный террор, и, в конце концов, наполеоновские войны против феодально-абсолютистских сил, отказывавшихся принять принцип Нового времени, «Code civil», т.е. обобществление по принципу сделавшихся субъектами индивидов под надзором капиталистического суверена. Дабы гарантировать телесную неприкосновенность, необходимо было казнить короля. В 1789-м году феодальному обществу пришлось уступить место принципу «egalite, liberte и fraternite», а Карл Маркс, который без труда оклеветал это движение как прогресс в сторону «infanterie, kavallerie и artillerie», в то же время признал, что лишь так история человечества приобрела своё специфическое предназначение — разумность. Лишь революционное насилие придало (человеческому) роду отличное от зоологического предназначение. Тем самым буржуазная революция содержала в себе зерно своего совершенно «иного», коммунизма как свободной ассоциации. И в том заключалась диалектика Просвещения, что буржуазия пыталась саботировать прогресс разума за пределы капиталистического обобщения, чтобы превратить провозглашение прав человека в обычное естественное право, а тем самым в антропологию всеобщей конкуренции. Но в 1789-м году этот принцип был атакой на подчинение человека клерикальным и феодальным властям, т.е. собственно формальным началом истории человеческого рода. А всякая великая революция, заслуживающая своего имени, находит и свою контрреволюцию, свою Вендею. Вендея сионистов называется Палестиной, а аncien regime, блок из попов, крестьян и верных королю аристократов, намеревавшийся преградить якобинцам путь, зовётся сегодня PLO, «Исламский джихад», ХАМАС и Хизболла, а кроме того, чтобы заправить исламофашизм по-европейски, щепотка постмодерна, мультикультурализма и левобуржуазного пацифизма.

Несчастьем сионизма было то, что его революция могла быть только несвоевременной, но кроме того что она являет собой буржуазную революцию евреев. Не ясно, что для Израиля обладает более разрушительным эффектом. Т.к. революция сионистов произошла в то время, когда Запад уже давно не только отказался от программы Просвещения, но и в ходе всеобщего кризиса капитала 1929-го года и в форме Германии как «чёрной дыры» капиталистического обобществления радикализовался до того, что стилизировал евреев до «антирасы» и непосредственного антипринципа человечества, чтобы затем в бреду сначала дискриминировать их как воплощение «накопительского капитала», затем преследовать, и, в конце концов, убить их. В форме антисемитизма Германия отозвала прокламацию прав человека. Она сделала это ввиду антисемитизма не только как воплощения экономических, но и политических бредовых представлений: ведь антисемитизм стремился не только к экономическому благоденствию народного коллектива, но и к государству целого народа, к национальному самоопределению гомогенного в себе убийственного коллектива, т.е. к идентичности немцев как расы, как злокачественной природы. Эта попытка при помощи объявления евреев врагами не только присвоить немцам загадку капиталистической продуктивности как их изначальной собственности, т.е. одновременно поглотить и переварить причину того, что суверенная монополия на насилие функционирует, что система приказов и повиновения является столь же неоспоримой, сколь спонтанной, что готовность к жертве и, прежде всего, к убийству становится первой, воплощённой природой человека. Это и было смыслом Нюрнбергских законов: всякое условие, которое якобы определяло, что должно считаться еврейским, было одновременно с этим и попыткой сконструировать «немецкое» и воплотить его в суверене. Фашизм нацистов уничтожал евреев, дабы создать народный коллектив, т.е., в конечном итоге: снять буржуазное общество, из экономического краха которого он произошёл, в некоем подобии государства-муравейника. В этом смысле Гитлер был первым джихадистом, а мудрый наблюдатель вроде Уинстона Черчилля мог ответить на вопрос, чем является книга «Моя борьба», что она служит «новым Кораном» для немцев. Continue reading

Будущее изменилось

О пост-капиталистических технических утопиях и кризисе общественных природных отношений.

Себастиан Мюллер

Тот, кто имеет дело с утопиями, вряд ли сможет обойтись без него: нарратива о том, что полностью автоматизированное и объединённое цифровыми сетями общество в будущем освободит людей от ига труда и одновременно позволит им жить в изобилии. Спектр тех, кто с энтузиазмом относится к этой идее, простирается от экономических либералов до радикальных левых технологических утопистов. Всех их объединяет идея неограниченных возможностей технологии. Утопии такого рода стали известны широкой аудитории благодаря таким книгам, как “PostCapitalism: A Guide to our Future” британского экономического журналиста Пола Мейсона и “Fully Automated Luxury Communism: A Manifesto” британского политолога и соучредителя левой медиаплатформы Novara Media Аарона Бастани. В немецкой левой утопии такого рода оперируют словами “робокоммунизм” или “технокоммунизм”. Утопия Мейсона об автоматизированном обществе изобилия направлена на повышение благосостояния большинства человечества. Те, кто не принадлежит к этому большинству, очевидно, исключаются из этого процветания. Бастани и сторонники роботизации и технокоммунизма, напротив, хотят видеть жизнь в роскоши для всех и поэтому более интересны для левых дискуссий. Однако и здесь обнаруживаются некоторые теоретические слабости. Наконец, в этом контексте возникает вопрос, стоит ли вообще стремиться к полностью автоматизированному обществу роскоши, особенно в условиях экологического кризиса.

Предположение о том, что технологии делают весь труд излишним, сомнительно уже в силу того, что её необходимо разрабатывать, создавать, устанавливать, контролировать и обслуживать. Даже в условиях цифрового сетевого производства невозможно предусмотреть все возможные варианты развития событий, поэтому требуется регулярная корректировка технических устройств путём вмешательства человека. В утопии коммунистического общества производство также должно ориентироваться на постоянно меняющиеся потребности человека. Для гармонизации различных потребностей необходимы коммуникативный обмен и политическая работа. Даже в значительной степени автоматизированный производственный механизм должен постоянно реорганизовываться на этой основе. В противном случае алгоритмы, роботы и т.п. в конечном итоге сами будут решать, что нужно людям. Сфера ухода также не может быть полностью автоматизирована, поскольку для неё характерна потребность в личном взаимодействии и внимании, даже если есть подзадачи, которые потенциально могут быть решены технологически. Кроме того, в обществе, способ производства которого также ориентирован на сохранение природной основы жизни человека, прежде всего необходимо выяснить, является ли использование техники экологически устойчивым во всех областях, например, с точки зрения потребления ресурсов. В конечном счёте, это касается и вопроса о том, какие машины, созданные при капитализме, могут продолжать использоваться в таком обществе или могут быть легко перепрофилированы. В этом контексте часто упускается из виду тот факт, что технология не просто нейтральна, а исторически конкретна. Сложность и степень специализации средств производства, созданных при капитализме, обычно не принимаются во внимание. Однако это часто мешает их преобразованию в экологически нужном направлении.

Требование материальной роскоши для каждого человека в мире также не учитывает важных связей. В нем действительно присутствует эмансипационный элемент, поскольку он направлен на справедливое распределение товаров, производимых во всем мире. Однако оно остаётся неправдоподобным до тех пор, пока не определено, что же на самом деле подразумевается под роскошью. Требование иметь виллу, частный самолёт, яхту и внедорожник для каждого было бы не только нелепым, но и явно экологически гибельным. Однако даже более слабый вариант этого требования, направленный на универсализацию среднестатистического образа жизни западных обществ, не может быть согласован с целями устойчивого развития. В исследовании “A Societal Transformation Scenario for Staying Below 1.5°C”, опубликованном в сентябре 2020 г. компанией Konzeptwerk Neue Oekonomie и фондом им. Генриха Бёлля, это наглядно показано. По мнению авторов, для того чтобы не допустить снижения температуры до 1,5°C, к 2050 году жилая площадь на человека в странах глобального Севера должна сократиться в среднем на 25%, автомобильное движение в городах – на 81%, количество электроприборов – вдвое, потребление мяса – на 60% к 2030 году, а каждый человек должен ограничиться одной авиаперевозкой раз в три года. Continue reading

Теодор В. Адорно: Пораженчество (1968)

[Вы обращали внимание, что ни один уважающий себя человек никогда не называет сам себя этим мерзким словом: «активист»? Иногда я думаю: как всё-таки хорошо, что весь российский субкультурный «анархо-активизм» 2000-х и 2010-х прошёл мимо меня. У меня был свой и хорошо, что он кончился. Но что ещё лучше – это то, что последовавшее за нами поколение, говорящее за диком академическо-бюрократическом жаргоне менеджеров NGO, психотерапевтов и продавцов курсов саморазвития оказалось мне ещё более чуждым. Хотите верьте, хотите — нет, но в этих наших Европах они точно такие же. Столь глупого поколения «автивистов», увлечённо ломающих то, что не просто так было построено предыдущими поколениями я ещё не видел. Они на полном серьёзе считают «розовый» и «зелёный» неолиберальный эстеблишмент своими старшими союзниками, испытывают психосоматические страдания, когда с ними кто-то не соглашается, проповедуют любой сексуальный «kink» и ведут себя как монашки в сиротском интернате (а для Вильгельма Райха, я напомню, это было одним из симптомов т.н. «эмоциональной чумы»). Иногда кажется, что сделать ничего нельзя, можно только сидеть на бережку и ожидать их проплывающие мимо трупики, надеюсь, что только в переносном смысле. Так вот, значит, и сидим я, ты и Фёдор Визегрундович. – liberadio]

Нас, более старших представителей того явления, для которого прижилось наименование «Франкфуртская школа», с недавних пор стали охотно упрекать в пораженчестве. Дескать, мы хотя и развили элементы критической теории общества, но не готовы сделать из них практические выводы. Мы не выпускали ни программ действия, ни поддерживали действий тех, кто вдохновлялся критической теорией. Я обойду вопрос, насколько этого можно требовать от мыслителей-теоретиков, в определённом смысле чувствительных и ни в коем случае не удароустойчивых инструментов. Задача, выпавшая на их долю в общественном разделении труда, может показаться сомнительной, а сами они деформированными ею. Но они ею также и сформированы; разумеется, они не могут простым усилием воли отменить то, во что они превратились. Я не могу отрицать момент субъективной слабости, присущий концентрации на теории. Более важной мне кажется часть объективная. Легко опровергаемый упрёк, например, звучит следующим образом: тот, кто сомневается в возможности радикальных общественных изменений в данное время и поэтому не участвует в зрелищных, насильственных акциях, тот отошёл от дел. Он не считает реализуемым то, что кажется ему желаемым; вообще же, ему и не хотелось это реализовывать. Тем, что он оставляет условия такими, как они есть, он негласно соглашается с ними.

Удалённость от практики всем кажется подозрительной. Подозрителен тот, кто не хочет ухватиться покрепче и испачкать свои руки, как если бы отвращение к этому, напротив, не было легитимным и лишь испорченным привилегиями. Недоверие к недоверяющему практике простирается от тех, кто повторяет за противником «Хватит болтовни!», до объективного духа рекламы, распространяющей образ — они называют его моделью поведения — активно действующего человека, будь он хоть промышленным магнатом, хоть спортсменом. Необходимо участвовать. Кто думает, кто отстраняется, тот — слаб, труслив и, возможно, предатель. Враждебное клише интеллектуала оказывает своё воздействие, даже если они того не замечают, глубоко в группу тех оппозиционеров, которые в свою очередь подвергаются ругани как интеллектуалы.

Мыслящие акционисты отвечают: изменить следует, помимо прочего, именно это состояние разделения теории и практики. Именно для того и нужна практика, чтобы избавиться от власти практичных людей и практического идеала. Только из этого молниеносно получается запрет на мысль. Минимального достаточно, чтобы репрессивно обратить сопротивление репрессиям против тех, кто, сколь мало они обожествляют свою самость, всё же не могут отказаться от того, чем они стали. Часто упоминаемое единство теории и практики обладает тенденцией превращаться во власть практики. Некоторые течения даже критикуют самую теорию как форму угнетения; как если бы практика не была связана с ней куда более тесно. У Маркса учение о том единстве вдохновлялось — уже тогда нереализованной — возможностью действия. Сегодня же дело начинает выглядеть совсем наоборот. Люди хватаются за действие во имя невозможности действия. Уже у Маркса в этом вопросе сокрыта травма. Он мог столь авторитарно высказывать одиннадцатый тезис о Фейербахе потому, что не был особенно сильно в нём уверен. В свою молодость от требовал «безоглядной критики всего сущего». Затем он насмехался над критикой. Но его знаменитая шутка против младогегельянцев, выражение «критическая критика», оказалась неразорвавшейся бомбой и пшикнула простой тавтологией. Форсируемое преимущество практики иррациональным образом обезвредило даже практикуемую самим Марксом критику. В России и в (марксистской – п.п.) ортодоксии других стран едкие насмешки над критической критикой превратились в инструмент для того, чтобы существующее смогло стать столь ужасным. Практикой считалось только: наращиваемое производство средств производства; критика кроме той, что затрачивается недостаточно труда, больше не терпелась. Столь легко подчинение теории практике выливается в очередное угнетение. Continue reading

Разрушение государства посредством марксизма-аньолизма. Йоханес Аньоли в беседе с Йоахимом Бруном

идывоевале! Один, Йоханнес Аньоли (22.2.1925 — 4.5.2003) сопляком призвался в итальянскую армию и воевал на стороне фашистов против югославских партизан, пока не попал в плен и не остался жить в ФРГ; другой, Йоахим Брун (30.1.1955 – 28.2.2019), будучи юным маоистом, призвался в бундесвер и до конца жизни хранил удостоверение водителя танка на случай революции. А потом, спустя десятилетия, они встретились и по-дедовски, хихикая, перетёрли о практически всём на свете: о философии, марксизме, рабочей автономии, о боге и, конечно, о социальной революции и коммунизме. Оба деда, я должен признаться, значат для меня много. Именно поэтому именно этот разговор, именно сейчас. Лично знаком я был только с Бруном, но из нашего поверхностного знакомства ничего стоящего не развилось, о чём я жалею, но мне кажется, что виной тому не мой, а «чей-то ещё» говённый характер. Как бы там ни было, дидывоевале, придётся и нам. – liberadio]

Йоахим Брун (Б.): Ленин как-то ответил на вопрос, чем должны заниматься революционеры в нереволюционные времена, мол, им необходимо упражняться в «терпении и теории». Ты же, напротив, сказал, что необходимы терпение и ирония. Не является ли это методом, пусть и в определённых рамках, приспособиться? Как получается, что ты, с одной стороны, омытый всеми водами диалектики враг государства, а, с другой стороны, тебя обхаживают все — от фонда им. Ханнса Зайделя Христианско-Социального Союза вплоть до Вальтера Момпера, настолько, что журнал «Штерн» выставил тебя на обложке выпуска, посвящённого двадцатилетию 68-го года, придворным шутом революции? Ирония возобладала над теорией? Вот так ты устроился?

Йоханнес Аньоли (А.): Почему бы и нет? То, что революционер всегда и повсюду должен ходить с угрюмой мордой, это — застарелая центарльноевропейская традиция, совершенно неподходящая к тому образу, которому должен соответствовать аутентичный революционер. Не обязательно быть иезуитом, якобинцем или большевиком просто потому, что ты собираешься разрушить государство. Настоящий революционер должен всегда сохранять какой-то остаток иронии и самоиронии. Коммунизм важен, но и оссобуко не помешает. То, что я знаком с широким спектром людей, от фонда им. Ганса Зайделя до Момпера, мне не мешает. Контакт с фондом произошёл после приглашения — и это был первый и последний раз, когда мне там были рады; а Вальтер Момпер посещал мои семинары и затем, что вполне относится к человеческой свободе, сделал из моих рассуждений неверные выводы.

Б.: Левым сейчас нужно выступить против нацоналистической склонности немцев к морализаторству и запрета курения. В конце концов, коммунизм — это не о воплощении прекрасного, истинного, хорошего принципа, а об оссобуко для всех. Но меня интересует ирония. Нея является ли она юморным вариантом скепсиса? Я помню, Эккехард Крипендорф (немецкий либертарный политолог, 1934-2018 гг. – liberadio) как-то поздравил тебя в газете «taz» словами: «Аньолисту стукнуло 60». Что ты будешь делать, если встанет вопрос об организации? Ты организуем?

А.: Нет, я не организуем. А в «taz», в общем-то, должно было ещё стоять — и если не стояло, то я это сейчас восполню, что в тот момент, когда марксизм-аньолизм, который я представляю, станет программой какой-либо группы, я тут же, так сказать, выйду из своей собственной теории. Что касается организации, то я, странным образом, всё-таки кое-что создал или помог создать: «Ноябрьское общество» и «Республиканский клуб» (организации, входившие в конце 1960-х в т.н. «Внепарламентскую оппозицию» – liberadio) в Берлине. Все остальные организации, в которых я состоял, всегда выгоняли меня через два-три года.

Б.: Ты даже в СДПГ был самоироничным членом?

А.: Да, и через три или четыре года меня снова исключили. Вступил я в 1957-м году, а в 1961-м я снова был свободен.

Б.: Как ты вообще додумался до того, чтобы стать социал-демократом?

А.: Это было нетрудно. На выборах в Бундестаг в 1957-м Аденауэр получил абсолютное большинство. А мы сидели в Тюбингене и считали, что нужно что-то предпринять против превосходящих сил ХДСГ. Так, в 1957-м я вступил с СДПГ, в 1958-м начались дискуссии о Годесбергской программе, а затем я стал членом рабочей группы в Тюбингене, целью которой была разработка антипрограммы. Тогда мы работали вместе с ССНС, существовал альянс СДПГ-ССНС. В этой группе состояла и ассистентка Эрнста Блоха, переехавшая вместе с ним из Лейпцига в Тюбинген. Мы подали наш проект программы на Годесбергском съезде партии — вместе со всеми другими проектами, включая проект программы Вольфганга Абендрота из г. Марбурга. Я, кстати, был делегатом на съезде в Годесберге. (…)

Б.: …Касательно берлинской дискуссии о правах человека у меня возникло ощущение, что ты охотно отклоняешься о твоей «основной линии». Ты сформулировал её в статье «От критики политологии к критике политики», но часто занимаешь двойственную позицию, когда ты, с одной стороны, нахлобучиваешь политологам критику политики, а с другой стороны, возражаешь как политолог тем, кто занимается критикой политики, и читаешь им лекции о наследии буржуазного Просвещения.

А.: Совершенно верно. Потому что я, в любом случае, считаю непродуктивным, когда в споре с консерватором, социал-демократом или любым другим представителем буржуазного государства аргументируют фундаменталистски. Я, скорее, придерживаюсь мнения, что необходимо сражаться оружием противника. Паушальное, категорическое, чуть ли не категориальное отрицание может помочь выйти победителем из диспута, но делу это не поможет.

Б.: Ирония как разрушение консенсуса изнутри, т.е. имманентная критика?

А.: Нет, не имманентная, а изнутри, это кое-что другое. Имманентная критика означает, что ты за систему.

Б.: Нет, имманентная в смысле Критической теории, т.е. когда нужно предположить, что в объекте содержится некий остаток объективного разума, и предположить это в виду самозащиты, как уверенность в некоем общем, которое должно защищать критика от патологии, от превращения в кверулянта. Но предполагать обладание объективной разумностью за капиталом и его государством, как это делают марксисты — это проекция, идеология…

А.: Это — противоречия… Continue reading

Рэкетирская банда как структура

[Фуксхубер предпринимает ещё одну попытку заглянуть под изнанку так называемого цивилизованного мира. – liberadio]

Торстен Фуксхубер

Понятие рэкетирской банды (racket) в Критической теории у Макса Хоркхаймера: тот, кто пользуется этим понятием только как инструментом для анализа криминальных организаций, упускает из виду критическую направленность теории банд. С её помощью Макс Хоркхаймер намеревался объяснить переход от либеральной фазы капитализма к авторитарным, пост-буржуазным условиям. При оных банды занимают место государственного суверена.

Банды — это всегда другие, социально и географически далёкие от тебя самого. Преступники и кланы, главы банд и гангстеры. В Мексике, Сомали, России или где-нибудь ещё в мире. При современном изучении Критической теории власти банд может запросто возникнуть ощущение, что речь идёт о феномене где бы ни находящейся, как бы ни определяющейся «периферии». В противоречие этому философ Макс Хоркхаймер, являющийся автором общественно-критического проекта теории банд, не оставляет сомнений в том, что его теория была нацелена на некое развитие глобального масштаба: «Мы по праву смеёмся над идеологом, который (…) говорит о gang‘ и размышляет о контроле доходов со стиральных салонов ради protectionна квартале», – писал он в июне 1941-го года своему другу Теодору В. Адорно. Власть банд давно уже подразумевает «защитустран, контроль над Европой или промышленностью и государством (…). Размах изменяет и качество».

Каким бы привлекательным и обещающим критическое понимание ни казалось применение понятия банды к так называемому глобальному Югу, переплетение политики и преступления, коррупции и форм грабительской экономки — у Хоркхаймера первоначально были иные намерения. Он выступал против критикуемой им и его сотрудниками как «формально-социологической», описательной теории формирования банд, которую он наблюдал в социологических и криминологических дискуссиях во время своего пребывания в США. В отличие от них он рассматривал трансформационные процессы своего времени с точки зрения критики общества.

Чтобы концептуализировать это тенденции, Хоркхаймер вместе с другими сотрудниками переименованного в США в «Institute for Social Research» франкфуртского Института социальных исследований собирался развить всеохватывающую теорию рэкетирских банд. Ею должен был быть описан процесс, привёдший к возникновению национал-социализма. Одновременно с этим Хоркхаймер собирался проанализировать, насколько наблюдаемые в Германии тенденции проявляются в иных формах в других странах; например, в фашистской Италии, в называемом Хоркхаймером «интегральном этатизме или государственном социализме» Советского Союза, а также в США, которые тогда в значительной мере подвергались влиянию массивных государственных интервенций политики «New Deal».

Общественный структурный принцип

Из плана Хоркхаймера, в конечном итоге, ничего не вышло. Лишь немногие сотрудники сделали свой вклад в намеченную им теорию. Он сам написал несколько оставшихся неопубликованными фрагментов, в которых он объясняет, в чём он видит суть критики банд. Он старался держаться подальше от дискуссий в США, поскольку он считал рэкетирскую банду агентурой агрессивного утверждения частных интересов за счёт как бессильных индивидов, так и общества. Но понятие рэкета он считал не столько обозначением конкретных, экономически ориентированных банд или политических объединений в или против общества, сколько структурным принципом самих общественных условий. По его убеждению, этот принцип складывался из нарастающей концентрации и централизации способа производства, т.е. был связан с процессом, который Карл Маркс называл нарастающим органическим строением капитала.

Эта тенденция, по мнению Хоркхаймера, обладает глубоко идущими общественными и политическими последствиями: «Эпизод свободной промышленной экономики с децентрализацией на множество предпринимателей, каждый из которых был не настолько большим, чтобы отказаться от объединений с другими, облачил самосохранение в рамки совершенно чуждой ей гуманности», писал он в своём эссе «Разум и самосохранение». Но вот теперь политическая форма власти «возвращается обратно к своей собственной сути». Continue reading

О военной стратегии в революционной войне

Военные примечания к так называемой «теории революции»

Йорг Финкенбергер

1.

Так же как не существует теории общества, нет и теории революции. «Даже если бы социология была наукой, то понятие революции осталось бы для неё недоступной» (Г. Ландауэр, «Революция», 1907); все теории общества были опровергнуты, самое позднее, революциями. Революционная теория общества и даже «теория революции» является чем-то невозможным, и как будто была специально придумана ради необходимого осознания этого факта. Общество, однако, можно понять, только исходя от революции; но пытаться обзавестись теорией революции именно поэтому является праздным занятием.

Когда и почему происходят революции? Кто делает, если угодно так выразиться, революции? И что определяет их исход, т.е. какая партия в конце одерживает победу и почему? Если на эти вопросы нельзя дать хотя бы общие ответы, то ничего не выйдет и из «теории революции». Для этого было бы необходимо знать, из каких компонентов, так сказать, состоит общество и в каком отношении они находятся по отношению друг к другу, и по каким причинам они готовы терпеть или не терпеть какие условия, т.е. на что они готовы пойти, чтобы эти условия изменить. Но как это можно знать, если они и сами этого не знают?

Но что можно знать — это то, что ни одна революция до сих пор не устранила самого этого обстоятельства. Ведь и в самом деле, победу всегда одерживала какая-либо партия. Ни одна революция ещё не привела к такому результату, который больше не нуждался бы в революции, а был бы в состоянии самостоятельно и свободно изменять свои внутренние отношения; т.е. к обществу, члены которого понимали бы эти отношения. Как из революции может родиться общество, которое мы, краткости ради, назовём тут бесклассовым и безгосударственным? Т.е. как общество во время революции может защититься от власти тех или иных революционных организаций, стремящихся установить собственный режим — разумеется, от имени революции?

В этот крайний переломный момент судьба общества решается посредством насилия. Но насилие является не внешним фактором по отношению к обществу, а само обладает общественными формами и предпосылками. Эту роль оно играет только потому, что общественные отношения не обладают внутренней правдой и сознанием; потому, что они сами поддерживают своё существование только благодаря насилию. Рассмотрим же общий вопрос общества, исходя из насилия, и наоборот — вопрос насилия, исходя из проблематики «прозрачно-рациональных» общественных отношений.

2.

«Восстание старого типа, уличная борьба с баррикадами, которая до 1848 г. повсюду в конечном счёте решала дело, в значительной степени устарела. Не будем создавать себе на этот счёт иллюзий: действительная победа восстания над войсками в уличной борьбе, то есть такая победа, какая бывает в битве между двумя армиями, составляет величайшую редкость. (…) Итак, даже в классические времена уличных боёв баррикада оказывала больше моральное воздействие, чем материальное. Она была средством поколебать стойкость войск. Если ей удавалось продержаться до тех пор, пока эта цель бывала достигнута, — победа была одержана; если не удавалось, — борьба кончалась поражением. (…) Но с тех пор произошло много ещё и других изменений, и всё в пользу войск». (Ф. Энгельс, Введение к «Классовая борьба во Франции» К. Маркса, 1895)

В некотором смысле иронично, что это «восстание старого типа» большей частью черпало свою энергию из воспоминаний о первой Французской революции; не столько воспоминаний о штурме Бастилии, но о торжественно называемых «Journées» отдельных парижских бунтов, в ходе которых радикализовалась революция — штурм Тюильри 10-го автуста 1792 года, восстание 31-мая 1793 года против жирондистов. Эти и тому подобные акции послужили с тех пор Баунаротти и бланкистам примером для х планов, и эти планы периодически терпели жесточайшие поражения, если отсутствовали их предпосылки. А к этим предпосылкам относятся и планировка, и управление, и использование такими людьми как тогдашний министр правосудия Дантон, т.е. они могут быть успешными только в качестве насильственных методов интриги внутри государственного аппарата, как тайные государственные дела, т.е. путчи в широком смысле этого слова.

Июньское восстание 1884-го года показало, чем такие акции заканчиваются посреди революции, если они в тайне не пользовались поддержкой какой-либо части государственного аппарата. И со времён восстания Коммуны в 1871-м было ясно, что армия даже тогда не теряет своей «стойкости», если ей приходится сравнять с землёй добрую часть столицы. И даже те революции, которые являются масштабными, мирными и популярными у населения, когда солдатам в дула ружей суют цветы — такие революции либо не заходят далеко, ограничиваются свержением особо неспособного начальства, либо раскалываются в своём дальнейшем ходе вплоть до гражданской войны.

Во Франции 1968-го и в Египте 2011-го года большинство осталось на стороне правительства. Там же, как в Иране в 1979-м, от правительства откалывает правое крыло, первый акт революции — свержение правительства – становится проще, но по этой же причине все последующие акты — тем более катастрофичней. Ведь эта борьба происходит даже не между «классами», ибо классы не имеют каких-то раз и навсегда установленных интересов, их сначала нужно найти, причём в отношении к другим классам. Поэтому, если это ещё можно так описать, в каждом классе друг другу необходимо противостоят различные фракции; т.к. существуют самые разнообразные отношения между классами, но никакого критерия, чтобы оценить их объективную правильность. Continue reading

Ispe dixit: Лев Троцкий “Преданная революция” (1936)

В своей знаменитой полемике против Дюринга Энгельс писал: “…когда исчезнут вместе с классовым господством, вместе с борьбой за отдельное существование, порождаемой теперешней анархией в производстве, те столкновения и эксцессы, которые проистекают из этой борьбы, – с этого времени нечего будет подавлять, не будет и надобности в особой силе для подавления, в государстве”. Филистер считает жандарма вечным учреждением. На самом деле жандарм будет седлать человека лишь до тех пор, пока человек по настоящему не оседлает природу. Чтоб исчезло государство, нужно, чтоб исчезли “классовое господство вместе с борьбой за отдельное существование”. Энгельс объединяет эти два условия вместе: в перспективе смены социальных режимов несколько десятилетий в счет не идут. Иначе представляется дело тем поколениям, которые выносят переворот на своих боках. Верно, что борьба всех против всех порождается капиталистической анархией. Но дело в том, что обобществление средств производства еще не снимает автоматически “борьбу за отдельное существование”. Здесь гвоздь вопроса!

Социалистическое государство, даже в Америке, на фундаменте самого передового капитализма, не могло бы сразу доставлять каждому столько, сколько нужно, и было бы поэтому вынуждено побуждать каждого производить, как можно больше. Должность понукателя естественно ложится в этих условиях на государство, которое не может, в свою очередь, не прибегать, с теми или иными изменениями и смягчениями, к выработанным капитализмом методам оплаты труда. В этом именно смысле Маркс писал в 1875 году, что “буржуазное право… неизбежно в первой фазе коммунистического общества, в том его виде, как оно выходит, после долгих родовых мук, из капиталистического общества. Право никогда не может быть выше, чем экономический строй и обусловленное им культурное развитие общества”…

Разъясняя эти замечательные строки, Ленин присовокупляет: “буржуазное право по отношению к распределению продуктов потребления предполагает, конечно, неизбежно и буржуазное государство, ибо право есть ничто без аппарата, способного принуждать к соблюдению норм права. Выходит, – мы продолжаем цитировать Ленина, – что при коммунизме не только остается в течение известного времени буржуазное право, но даже и буржуазное государство без буржуазии!”

Этот многозначительный вывод, совершенно игнорируемый нынешними официальными теоретиками, имеет решающее значение для понимания природы советского государства, точнее сказать: для первого приближения к такому пониманию. Поскольку государство, которое ставит себе задачей социалистическое преобразование общества, вынуждено методами принуждения отстаивать неравенство, т.е. материальные преимущества меньшинства, постольку оно все еще остается, до известной степени, “буржуазным” государством, хотя и без буржуазии. В этих словах нет ни похвалы ни порицания; они просто называют вещь своим именем.

Буржуазные нормы распределения, ускоряя рост материального могущества, должны служить социалистическим целям. Но только в последнем счете. Непосредственно же государство получает с самого начала двойственный характер: социалистический, – поскольку оно охраняет общественную собственность на средства производства; буржуазный, – поскольку распределение жизненных благ производится при помощи капиталистического мерила ценности, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Такая противоречивая характеристика может привести в ужас догматиков и схоластов: ничего не остается, как выразить им соболезнование.

Окончательная физиономия рабочего государства должна определиться изменяющимся соотношением между его буржуазными и социалистическими тенденциями. Победа последних должна, тем самым, означать окончательную ликвидацию жандарма, т.е. растворение государства в самоуправляющемся обществе. Из этого одного достаточно ясно, какое неизмеримое значение, и сама по себе и как симптом, имеет проблема советского бюрократизма!

Именно благодаря тому, что Ленин, согласно всему своему интеллектуальному складу, придает концепции Маркса крайне заостренное выражение, он обнаруживает источник дальнейших затруднений, в том числе и своих собственных, хотя сам он и не успел довести свой анализ до конца. “Буржуазное государство без буржуазии” оказалось несовместимым с подлинной советской демократией. Двойственность функций государства не могла не сказаться и на его структуре. Опыт показал, чего не сумела с достаточной ясностью предвидеть теория: если для ограждения обобществленной собственности от буржуазной контрреволюции “государство вооруженных рабочих” вполне отвечает своей цели, то совсем иначе обстоит дело с регулированием неравенства в сфере потребления. Создавать преимущества и охранять их не склонны те, которые их лишены. Большинство не может заботиться о привилегиях для меньшинства. Для охраны “буржуазного права” рабочее государство оказывается вынуждено выделить “буржуазный” по своему типу орган, т.е. все того же жандарма, хотя и в новом мундире.

“Преданная революция: Что такое СССР и куда он идёт?” на marxists.org. Но вот, думаю, на тему отношений права и социалистической революции вам больше объяснил бы растрелянный в 1937-м большевик Женя Пашуканис, о котором большевистские друзья государственности предпочитают не вспоминать.