Контрреволюция против Израиля

Initiative Sozialistisches Forum

«Ситуация еврея такова, что всё, что он делает, обращается против него».

Жан-Поль Сартр, 1945

«Согласно фашистскому мышлению евреи не имею права ни оставаться там, где они есть, ни иметь возможности создать собственную нацию.

Альтернативной является уничтожение».

Теодор В. Адорно, 1950

«Сегодня больше нет антисемитов, все всего лишь понимают арабов».

Фридрих Дюрренматт, 1976

Сионизм есть ничто иное как последняя буржуазная революция современности. Теодор Герцль, чей труд по философии государства и права под названием «Еврейское государство» сделала эту революцию в 1896 году вообще мыслимой, подобно тому, как «Общественный договор» Жан-Жака Руссо в 1762-м сделал возможной французскую, а Давид Бен Гурион, израильский Ленин, являют собой ничто иное как еврейскую версию великих буржуазных революционеров вроде Максимилиана Робеспьера, Сен-Жюста и Дантона. Однако, революция, тем более буржуазная – это не детский утренник, и ценой провозглашения прав человека были гильотина и революционный террор, и, в конце концов, наполеоновские войны против феодально-абсолютистских сил, отказывавшихся принять принцип Нового времени, «Code civil», т.е. обобществление по принципу сделавшихся субъектами индивидов под надзором капиталистического суверена. Дабы гарантировать телесную неприкосновенность, необходимо было казнить короля. В 1789-м году феодальному обществу пришлось уступить место принципу «egalite, liberte и fraternite», а Карл Маркс, который без труда оклеветал это движение как прогресс в сторону «infanterie, kavallerie и artillerie», в то же время признал, что лишь так история человечества приобрела своё специфическое предназначение — разумность. Лишь революционное насилие придало (человеческому) роду отличное от зоологического предназначение. Тем самым буржуазная революция содержала в себе зерно своего совершенно «иного», коммунизма как свободной ассоциации. И в том заключалась диалектика Просвещения, что буржуазия пыталась саботировать прогресс разума за пределы капиталистического обобщения, чтобы превратить провозглашение прав человека в обычное естественное право, а тем самым в антропологию всеобщей конкуренции. Но в 1789-м году этот принцип был атакой на подчинение человека клерикальным и феодальным властям, т.е. собственно формальным началом истории человеческого рода. А всякая великая революция, заслуживающая своего имени, находит и свою контрреволюцию, свою Вендею. Вендея сионистов называется Палестиной, а аncien regime, блок из попов, крестьян и верных королю аристократов, намеревавшийся преградить якобинцам путь, зовётся сегодня PLO, «Исламский джихад», ХАМАС и Хизболла, а кроме того, чтобы заправить исламофашизм по-европейски, щепотка постмодерна, мультикультурализма и левобуржуазного пацифизма.

Несчастьем сионизма было то, что его революция могла быть только несвоевременной, но кроме того что она являет собой буржуазную революцию евреев. Не ясно, что для Израиля обладает более разрушительным эффектом. Т.к. революция сионистов произошла в то время, когда Запад уже давно не только отказался от программы Просвещения, но и в ходе всеобщего кризиса капитала 1929-го года и в форме Германии как «чёрной дыры» капиталистического обобществления радикализовался до того, что стилизировал евреев до «антирасы» и непосредственного антипринципа человечества, чтобы затем в бреду сначала дискриминировать их как воплощение «накопительского капитала», затем преследовать, и, в конце концов, убить их. В форме антисемитизма Германия отозвала прокламацию прав человека. Она сделала это ввиду антисемитизма не только как воплощения экономических, но и политических бредовых представлений: ведь антисемитизм стремился не только к экономическому благоденствию народного коллектива, но и к государству целого народа, к национальному самоопределению гомогенного в себе убийственного коллектива, т.е. к идентичности немцев как расы, как злокачественной природы. Эта попытка при помощи объявления евреев врагами не только присвоить немцам загадку капиталистической продуктивности как их изначальной собственности, т.е. одновременно поглотить и переварить причину того, что суверенная монополия на насилие функционирует, что система приказов и повиновения является столь же неоспоримой, сколь спонтанной, что готовность к жертве и, прежде всего, к убийству становится первой, воплощённой природой человека. Это и было смыслом Нюрнбергских законов: всякое условие, которое якобы определяло, что должно считаться еврейским, было одновременно с этим и попыткой сконструировать «немецкое» и воплотить его в суверене. Фашизм нацистов уничтожал евреев, дабы создать народный коллектив, т.е., в конечном итоге: снять буржуазное общество, из экономического краха которого он произошёл, в некоем подобии государства-муравейника. В этом смысле Гитлер был первым джихадистом, а мудрый наблюдатель вроде Уинстона Черчилля мог ответить на вопрос, чем является книга «Моя борьба», что она служит «новым Кораном» для немцев. Continue reading

Будущее изменилось

О пост-капиталистических технических утопиях и кризисе общественных природных отношений.

Себастиан Мюллер

Тот, кто имеет дело с утопиями, вряд ли сможет обойтись без него: нарратива о том, что полностью автоматизированное и объединённое цифровыми сетями общество в будущем освободит людей от ига труда и одновременно позволит им жить в изобилии. Спектр тех, кто с энтузиазмом относится к этой идее, простирается от экономических либералов до радикальных левых технологических утопистов. Всех их объединяет идея неограниченных возможностей технологии. Утопии такого рода стали известны широкой аудитории благодаря таким книгам, как “PostCapitalism: A Guide to our Future” британского экономического журналиста Пола Мейсона и “Fully Automated Luxury Communism: A Manifesto” британского политолога и соучредителя левой медиаплатформы Novara Media Аарона Бастани. В немецкой левой утопии такого рода оперируют словами “робокоммунизм” или “технокоммунизм”. Утопия Мейсона об автоматизированном обществе изобилия направлена на повышение благосостояния большинства человечества. Те, кто не принадлежит к этому большинству, очевидно, исключаются из этого процветания. Бастани и сторонники роботизации и технокоммунизма, напротив, хотят видеть жизнь в роскоши для всех и поэтому более интересны для левых дискуссий. Однако и здесь обнаруживаются некоторые теоретические слабости. Наконец, в этом контексте возникает вопрос, стоит ли вообще стремиться к полностью автоматизированному обществу роскоши, особенно в условиях экологического кризиса.

Предположение о том, что технологии делают весь труд излишним, сомнительно уже в силу того, что её необходимо разрабатывать, создавать, устанавливать, контролировать и обслуживать. Даже в условиях цифрового сетевого производства невозможно предусмотреть все возможные варианты развития событий, поэтому требуется регулярная корректировка технических устройств путём вмешательства человека. В утопии коммунистического общества производство также должно ориентироваться на постоянно меняющиеся потребности человека. Для гармонизации различных потребностей необходимы коммуникативный обмен и политическая работа. Даже в значительной степени автоматизированный производственный механизм должен постоянно реорганизовываться на этой основе. В противном случае алгоритмы, роботы и т.п. в конечном итоге сами будут решать, что нужно людям. Сфера ухода также не может быть полностью автоматизирована, поскольку для неё характерна потребность в личном взаимодействии и внимании, даже если есть подзадачи, которые потенциально могут быть решены технологически. Кроме того, в обществе, способ производства которого также ориентирован на сохранение природной основы жизни человека, прежде всего необходимо выяснить, является ли использование техники экологически устойчивым во всех областях, например, с точки зрения потребления ресурсов. В конечном счёте, это касается и вопроса о том, какие машины, созданные при капитализме, могут продолжать использоваться в таком обществе или могут быть легко перепрофилированы. В этом контексте часто упускается из виду тот факт, что технология не просто нейтральна, а исторически конкретна. Сложность и степень специализации средств производства, созданных при капитализме, обычно не принимаются во внимание. Однако это часто мешает их преобразованию в экологически нужном направлении.

Требование материальной роскоши для каждого человека в мире также не учитывает важных связей. В нем действительно присутствует эмансипационный элемент, поскольку он направлен на справедливое распределение товаров, производимых во всем мире. Однако оно остаётся неправдоподобным до тех пор, пока не определено, что же на самом деле подразумевается под роскошью. Требование иметь виллу, частный самолёт, яхту и внедорожник для каждого было бы не только нелепым, но и явно экологически гибельным. Однако даже более слабый вариант этого требования, направленный на универсализацию среднестатистического образа жизни западных обществ, не может быть согласован с целями устойчивого развития. В исследовании “A Societal Transformation Scenario for Staying Below 1.5°C”, опубликованном в сентябре 2020 г. компанией Konzeptwerk Neue Oekonomie и фондом им. Генриха Бёлля, это наглядно показано. По мнению авторов, для того чтобы не допустить снижения температуры до 1,5°C, к 2050 году жилая площадь на человека в странах глобального Севера должна сократиться в среднем на 25%, автомобильное движение в городах – на 81%, количество электроприборов – вдвое, потребление мяса – на 60% к 2030 году, а каждый человек должен ограничиться одной авиаперевозкой раз в три года. Continue reading

Теодор В. Адорно: Пораженчество (1968)

[Вы обращали внимание, что ни один уважающий себя человек никогда не называет сам себя этим мерзким словом: «активист»? Иногда я думаю: как всё-таки хорошо, что весь российский субкультурный «анархо-активизм» 2000-х и 2010-х прошёл мимо меня. У меня был свой и хорошо, что он кончился. Но что ещё лучше – это то, что последовавшее за нами поколение, говорящее за диком академическо-бюрократическом жаргоне менеджеров NGO, психотерапевтов и продавцов курсов саморазвития оказалось мне ещё более чуждым. Хотите верьте, хотите — нет, но в этих наших Европах они точно такие же. Столь глупого поколения «автивистов», увлечённо ломающих то, что не просто так было построено предыдущими поколениями я ещё не видел. Они на полном серьёзе считают «розовый» и «зелёный» неолиберальный эстеблишмент своими старшими союзниками, испытывают психосоматические страдания, когда с ними кто-то не соглашается, проповедуют любой сексуальный «kink» и ведут себя как монашки в сиротском интернате (а для Вильгельма Райха, я напомню, это было одним из симптомов т.н. «эмоциональной чумы»). Иногда кажется, что сделать ничего нельзя, можно только сидеть на бережку и ожидать их проплывающие мимо трупики, надеюсь, что только в переносном смысле. Так вот, значит, и сидим я, ты и Фёдор Визегрундович. – liberadio]

Нас, более старших представителей того явления, для которого прижилось наименование «Франкфуртская школа», с недавних пор стали охотно упрекать в пораженчестве. Дескать, мы хотя и развили элементы критической теории общества, но не готовы сделать из них практические выводы. Мы не выпускали ни программ действия, ни поддерживали действий тех, кто вдохновлялся критической теорией. Я обойду вопрос, насколько этого можно требовать от мыслителей-теоретиков, в определённом смысле чувствительных и ни в коем случае не удароустойчивых инструментов. Задача, выпавшая на их долю в общественном разделении труда, может показаться сомнительной, а сами они деформированными ею. Но они ею также и сформированы; разумеется, они не могут простым усилием воли отменить то, во что они превратились. Я не могу отрицать момент субъективной слабости, присущий концентрации на теории. Более важной мне кажется часть объективная. Легко опровергаемый упрёк, например, звучит следующим образом: тот, кто сомневается в возможности радикальных общественных изменений в данное время и поэтому не участвует в зрелищных, насильственных акциях, тот отошёл от дел. Он не считает реализуемым то, что кажется ему желаемым; вообще же, ему и не хотелось это реализовывать. Тем, что он оставляет условия такими, как они есть, он негласно соглашается с ними.

Удалённость от практики всем кажется подозрительной. Подозрителен тот, кто не хочет ухватиться покрепче и испачкать свои руки, как если бы отвращение к этому, напротив, не было легитимным и лишь испорченным привилегиями. Недоверие к недоверяющему практике простирается от тех, кто повторяет за противником «Хватит болтовни!», до объективного духа рекламы, распространяющей образ — они называют его моделью поведения — активно действующего человека, будь он хоть промышленным магнатом, хоть спортсменом. Необходимо участвовать. Кто думает, кто отстраняется, тот — слаб, труслив и, возможно, предатель. Враждебное клише интеллектуала оказывает своё воздействие, даже если они того не замечают, глубоко в группу тех оппозиционеров, которые в свою очередь подвергаются ругани как интеллектуалы.

Мыслящие акционисты отвечают: изменить следует, помимо прочего, именно это состояние разделения теории и практики. Именно для того и нужна практика, чтобы избавиться от власти практичных людей и практического идеала. Только из этого молниеносно получается запрет на мысль. Минимального достаточно, чтобы репрессивно обратить сопротивление репрессиям против тех, кто, сколь мало они обожествляют свою самость, всё же не могут отказаться от того, чем они стали. Часто упоминаемое единство теории и практики обладает тенденцией превращаться во власть практики. Некоторые течения даже критикуют самую теорию как форму угнетения; как если бы практика не была связана с ней куда более тесно. У Маркса учение о том единстве вдохновлялось — уже тогда нереализованной — возможностью действия. Сегодня же дело начинает выглядеть совсем наоборот. Люди хватаются за действие во имя невозможности действия. Уже у Маркса в этом вопросе сокрыта травма. Он мог столь авторитарно высказывать одиннадцатый тезис о Фейербахе потому, что не был особенно сильно в нём уверен. В свою молодость от требовал «безоглядной критики всего сущего». Затем он насмехался над критикой. Но его знаменитая шутка против младогегельянцев, выражение «критическая критика», оказалась неразорвавшейся бомбой и пшикнула простой тавтологией. Форсируемое преимущество практики иррациональным образом обезвредило даже практикуемую самим Марксом критику. В России и в (марксистской – п.п.) ортодоксии других стран едкие насмешки над критической критикой превратились в инструмент для того, чтобы существующее смогло стать столь ужасным. Практикой считалось только: наращиваемое производство средств производства; критика кроме той, что затрачивается недостаточно труда, больше не терпелась. Столь легко подчинение теории практике выливается в очередное угнетение. Continue reading

Разрушение государства посредством марксизма-аньолизма. Йоханес Аньоли в беседе с Йоахимом Бруном

идывоевале! Один, Йоханнес Аньоли (22.2.1925 — 4.5.2003) сопляком призвался в итальянскую армию и воевал на стороне фашистов против югославских партизан, пока не попал в плен и не остался жить в ФРГ; другой, Йоахим Брун (30.1.1955 – 28.2.2019), будучи юным маоистом, призвался в бундесвер и до конца жизни хранил удостоверение водителя танка на случай революции. А потом, спустя десятилетия, они встретились и по-дедовски, хихикая, перетёрли о практически всём на свете: о философии, марксизме, рабочей автономии, о боге и, конечно, о социальной революции и коммунизме. Оба деда, я должен признаться, значат для меня много. Именно поэтому именно этот разговор, именно сейчас. Лично знаком я был только с Бруном, но из нашего поверхностного знакомства ничего стоящего не развилось, о чём я жалею, но мне кажется, что виной тому не мой, а «чей-то ещё» говённый характер. Как бы там ни было, дидывоевале, придётся и нам. – liberadio]

Йоахим Брун (Б.): Ленин как-то ответил на вопрос, чем должны заниматься революционеры в нереволюционные времена, мол, им необходимо упражняться в «терпении и теории». Ты же, напротив, сказал, что необходимы терпение и ирония. Не является ли это методом, пусть и в определённых рамках, приспособиться? Как получается, что ты, с одной стороны, омытый всеми водами диалектики враг государства, а, с другой стороны, тебя обхаживают все — от фонда им. Ханнса Зайделя Христианско-Социального Союза вплоть до Вальтера Момпера, настолько, что журнал «Штерн» выставил тебя на обложке выпуска, посвящённого двадцатилетию 68-го года, придворным шутом революции? Ирония возобладала над теорией? Вот так ты устроился?

Йоханнес Аньоли (А.): Почему бы и нет? То, что революционер всегда и повсюду должен ходить с угрюмой мордой, это — застарелая центарльноевропейская традиция, совершенно неподходящая к тому образу, которому должен соответствовать аутентичный революционер. Не обязательно быть иезуитом, якобинцем или большевиком просто потому, что ты собираешься разрушить государство. Настоящий революционер должен всегда сохранять какой-то остаток иронии и самоиронии. Коммунизм важен, но и оссобуко не помешает. То, что я знаком с широким спектром людей, от фонда им. Ганса Зайделя до Момпера, мне не мешает. Контакт с фондом произошёл после приглашения — и это был первый и последний раз, когда мне там были рады; а Вальтер Момпер посещал мои семинары и затем, что вполне относится к человеческой свободе, сделал из моих рассуждений неверные выводы.

Б.: Левым сейчас нужно выступить против нацоналистической склонности немцев к морализаторству и запрета курения. В конце концов, коммунизм — это не о воплощении прекрасного, истинного, хорошего принципа, а об оссобуко для всех. Но меня интересует ирония. Нея является ли она юморным вариантом скепсиса? Я помню, Эккехард Крипендорф (немецкий либертарный политолог, 1934-2018 гг. – liberadio) как-то поздравил тебя в газете «taz» словами: «Аньолисту стукнуло 60». Что ты будешь делать, если встанет вопрос об организации? Ты организуем?

А.: Нет, я не организуем. А в «taz», в общем-то, должно было ещё стоять — и если не стояло, то я это сейчас восполню, что в тот момент, когда марксизм-аньолизм, который я представляю, станет программой какой-либо группы, я тут же, так сказать, выйду из своей собственной теории. Что касается организации, то я, странным образом, всё-таки кое-что создал или помог создать: «Ноябрьское общество» и «Республиканский клуб» (организации, входившие в конце 1960-х в т.н. «Внепарламентскую оппозицию» – liberadio) в Берлине. Все остальные организации, в которых я состоял, всегда выгоняли меня через два-три года.

Б.: Ты даже в СДПГ был самоироничным членом?

А.: Да, и через три или четыре года меня снова исключили. Вступил я в 1957-м году, а в 1961-м я снова был свободен.

Б.: Как ты вообще додумался до того, чтобы стать социал-демократом?

А.: Это было нетрудно. На выборах в Бундестаг в 1957-м Аденауэр получил абсолютное большинство. А мы сидели в Тюбингене и считали, что нужно что-то предпринять против превосходящих сил ХДСГ. Так, в 1957-м я вступил с СДПГ, в 1958-м начались дискуссии о Годесбергской программе, а затем я стал членом рабочей группы в Тюбингене, целью которой была разработка антипрограммы. Тогда мы работали вместе с ССНС, существовал альянс СДПГ-ССНС. В этой группе состояла и ассистентка Эрнста Блоха, переехавшая вместе с ним из Лейпцига в Тюбинген. Мы подали наш проект программы на Годесбергском съезде партии — вместе со всеми другими проектами, включая проект программы Вольфганга Абендрота из г. Марбурга. Я, кстати, был делегатом на съезде в Годесберге. (…)

Б.: …Касательно берлинской дискуссии о правах человека у меня возникло ощущение, что ты охотно отклоняешься о твоей «основной линии». Ты сформулировал её в статье «От критики политологии к критике политики», но часто занимаешь двойственную позицию, когда ты, с одной стороны, нахлобучиваешь политологам критику политики, а с другой стороны, возражаешь как политолог тем, кто занимается критикой политики, и читаешь им лекции о наследии буржуазного Просвещения.

А.: Совершенно верно. Потому что я, в любом случае, считаю непродуктивным, когда в споре с консерватором, социал-демократом или любым другим представителем буржуазного государства аргументируют фундаменталистски. Я, скорее, придерживаюсь мнения, что необходимо сражаться оружием противника. Паушальное, категорическое, чуть ли не категориальное отрицание может помочь выйти победителем из диспута, но делу это не поможет.

Б.: Ирония как разрушение консенсуса изнутри, т.е. имманентная критика?

А.: Нет, не имманентная, а изнутри, это кое-что другое. Имманентная критика означает, что ты за систему.

Б.: Нет, имманентная в смысле Критической теории, т.е. когда нужно предположить, что в объекте содержится некий остаток объективного разума, и предположить это в виду самозащиты, как уверенность в некоем общем, которое должно защищать критика от патологии, от превращения в кверулянта. Но предполагать обладание объективной разумностью за капиталом и его государством, как это делают марксисты — это проекция, идеология…

А.: Это — противоречия… Continue reading

Рэкетирская банда как структура

[Фуксхубер предпринимает ещё одну попытку заглянуть под изнанку так называемого цивилизованного мира. – liberadio]

Торстен Фуксхубер

Понятие рэкетирской банды (racket) в Критической теории у Макса Хоркхаймера: тот, кто пользуется этим понятием только как инструментом для анализа криминальных организаций, упускает из виду критическую направленность теории банд. С её помощью Макс Хоркхаймер намеревался объяснить переход от либеральной фазы капитализма к авторитарным, пост-буржуазным условиям. При оных банды занимают место государственного суверена.

Банды — это всегда другие, социально и географически далёкие от тебя самого. Преступники и кланы, главы банд и гангстеры. В Мексике, Сомали, России или где-нибудь ещё в мире. При современном изучении Критической теории власти банд может запросто возникнуть ощущение, что речь идёт о феномене где бы ни находящейся, как бы ни определяющейся «периферии». В противоречие этому философ Макс Хоркхаймер, являющийся автором общественно-критического проекта теории банд, не оставляет сомнений в том, что его теория была нацелена на некое развитие глобального масштаба: «Мы по праву смеёмся над идеологом, который (…) говорит о gang‘ и размышляет о контроле доходов со стиральных салонов ради protectionна квартале», – писал он в июне 1941-го года своему другу Теодору В. Адорно. Власть банд давно уже подразумевает «защитустран, контроль над Европой или промышленностью и государством (…). Размах изменяет и качество».

Каким бы привлекательным и обещающим критическое понимание ни казалось применение понятия банды к так называемому глобальному Югу, переплетение политики и преступления, коррупции и форм грабительской экономки — у Хоркхаймера первоначально были иные намерения. Он выступал против критикуемой им и его сотрудниками как «формально-социологической», описательной теории формирования банд, которую он наблюдал в социологических и криминологических дискуссиях во время своего пребывания в США. В отличие от них он рассматривал трансформационные процессы своего времени с точки зрения критики общества.

Чтобы концептуализировать это тенденции, Хоркхаймер вместе с другими сотрудниками переименованного в США в «Institute for Social Research» франкфуртского Института социальных исследований собирался развить всеохватывающую теорию рэкетирских банд. Ею должен был быть описан процесс, привёдший к возникновению национал-социализма. Одновременно с этим Хоркхаймер собирался проанализировать, насколько наблюдаемые в Германии тенденции проявляются в иных формах в других странах; например, в фашистской Италии, в называемом Хоркхаймером «интегральном этатизме или государственном социализме» Советского Союза, а также в США, которые тогда в значительной мере подвергались влиянию массивных государственных интервенций политики «New Deal».

Общественный структурный принцип

Из плана Хоркхаймера, в конечном итоге, ничего не вышло. Лишь немногие сотрудники сделали свой вклад в намеченную им теорию. Он сам написал несколько оставшихся неопубликованными фрагментов, в которых он объясняет, в чём он видит суть критики банд. Он старался держаться подальше от дискуссий в США, поскольку он считал рэкетирскую банду агентурой агрессивного утверждения частных интересов за счёт как бессильных индивидов, так и общества. Но понятие рэкета он считал не столько обозначением конкретных, экономически ориентированных банд или политических объединений в или против общества, сколько структурным принципом самих общественных условий. По его убеждению, этот принцип складывался из нарастающей концентрации и централизации способа производства, т.е. был связан с процессом, который Карл Маркс называл нарастающим органическим строением капитала.

Эта тенденция, по мнению Хоркхаймера, обладает глубоко идущими общественными и политическими последствиями: «Эпизод свободной промышленной экономики с децентрализацией на множество предпринимателей, каждый из которых был не настолько большим, чтобы отказаться от объединений с другими, облачил самосохранение в рамки совершенно чуждой ей гуманности», писал он в своём эссе «Разум и самосохранение». Но вот теперь политическая форма власти «возвращается обратно к своей собственной сути». Continue reading

О военной стратегии в революционной войне

Военные примечания к так называемой «теории революции»

Йорг Финкенбергер

1.

Так же как не существует теории общества, нет и теории революции. «Даже если бы социология была наукой, то понятие революции осталось бы для неё недоступной» (Г. Ландауэр, «Революция», 1907); все теории общества были опровергнуты, самое позднее, революциями. Революционная теория общества и даже «теория революции» является чем-то невозможным, и как будто была специально придумана ради необходимого осознания этого факта. Общество, однако, можно понять, только исходя от революции; но пытаться обзавестись теорией революции именно поэтому является праздным занятием.

Когда и почему происходят революции? Кто делает, если угодно так выразиться, революции? И что определяет их исход, т.е. какая партия в конце одерживает победу и почему? Если на эти вопросы нельзя дать хотя бы общие ответы, то ничего не выйдет и из «теории революции». Для этого было бы необходимо знать, из каких компонентов, так сказать, состоит общество и в каком отношении они находятся по отношению друг к другу, и по каким причинам они готовы терпеть или не терпеть какие условия, т.е. на что они готовы пойти, чтобы эти условия изменить. Но как это можно знать, если они и сами этого не знают?

Но что можно знать — это то, что ни одна революция до сих пор не устранила самого этого обстоятельства. Ведь и в самом деле, победу всегда одерживала какая-либо партия. Ни одна революция ещё не привела к такому результату, который больше не нуждался бы в революции, а был бы в состоянии самостоятельно и свободно изменять свои внутренние отношения; т.е. к обществу, члены которого понимали бы эти отношения. Как из революции может родиться общество, которое мы, краткости ради, назовём тут бесклассовым и безгосударственным? Т.е. как общество во время революции может защититься от власти тех или иных революционных организаций, стремящихся установить собственный режим — разумеется, от имени революции?

В этот крайний переломный момент судьба общества решается посредством насилия. Но насилие является не внешним фактором по отношению к обществу, а само обладает общественными формами и предпосылками. Эту роль оно играет только потому, что общественные отношения не обладают внутренней правдой и сознанием; потому, что они сами поддерживают своё существование только благодаря насилию. Рассмотрим же общий вопрос общества, исходя из насилия, и наоборот — вопрос насилия, исходя из проблематики «прозрачно-рациональных» общественных отношений.

2.

«Восстание старого типа, уличная борьба с баррикадами, которая до 1848 г. повсюду в конечном счёте решала дело, в значительной степени устарела. Не будем создавать себе на этот счёт иллюзий: действительная победа восстания над войсками в уличной борьбе, то есть такая победа, какая бывает в битве между двумя армиями, составляет величайшую редкость. (…) Итак, даже в классические времена уличных боёв баррикада оказывала больше моральное воздействие, чем материальное. Она была средством поколебать стойкость войск. Если ей удавалось продержаться до тех пор, пока эта цель бывала достигнута, — победа была одержана; если не удавалось, — борьба кончалась поражением. (…) Но с тех пор произошло много ещё и других изменений, и всё в пользу войск». (Ф. Энгельс, Введение к «Классовая борьба во Франции» К. Маркса, 1895)

В некотором смысле иронично, что это «восстание старого типа» большей частью черпало свою энергию из воспоминаний о первой Французской революции; не столько воспоминаний о штурме Бастилии, но о торжественно называемых «Journées» отдельных парижских бунтов, в ходе которых радикализовалась революция — штурм Тюильри 10-го автуста 1792 года, восстание 31-мая 1793 года против жирондистов. Эти и тому подобные акции послужили с тех пор Баунаротти и бланкистам примером для х планов, и эти планы периодически терпели жесточайшие поражения, если отсутствовали их предпосылки. А к этим предпосылкам относятся и планировка, и управление, и использование такими людьми как тогдашний министр правосудия Дантон, т.е. они могут быть успешными только в качестве насильственных методов интриги внутри государственного аппарата, как тайные государственные дела, т.е. путчи в широком смысле этого слова.

Июньское восстание 1884-го года показало, чем такие акции заканчиваются посреди революции, если они в тайне не пользовались поддержкой какой-либо части государственного аппарата. И со времён восстания Коммуны в 1871-м было ясно, что армия даже тогда не теряет своей «стойкости», если ей приходится сравнять с землёй добрую часть столицы. И даже те революции, которые являются масштабными, мирными и популярными у населения, когда солдатам в дула ружей суют цветы — такие революции либо не заходят далеко, ограничиваются свержением особо неспособного начальства, либо раскалываются в своём дальнейшем ходе вплоть до гражданской войны.

Во Франции 1968-го и в Египте 2011-го года большинство осталось на стороне правительства. Там же, как в Иране в 1979-м, от правительства откалывает правое крыло, первый акт революции — свержение правительства – становится проще, но по этой же причине все последующие акты — тем более катастрофичней. Ведь эта борьба происходит даже не между «классами», ибо классы не имеют каких-то раз и навсегда установленных интересов, их сначала нужно найти, причём в отношении к другим классам. Поэтому, если это ещё можно так описать, в каждом классе друг другу необходимо противостоят различные фракции; т.к. существуют самые разнообразные отношения между классами, но никакого критерия, чтобы оценить их объективную правильность. Continue reading

Ispe dixit: Лев Троцкий “Преданная революция” (1936)

В своей знаменитой полемике против Дюринга Энгельс писал: “…когда исчезнут вместе с классовым господством, вместе с борьбой за отдельное существование, порождаемой теперешней анархией в производстве, те столкновения и эксцессы, которые проистекают из этой борьбы, – с этого времени нечего будет подавлять, не будет и надобности в особой силе для подавления, в государстве”. Филистер считает жандарма вечным учреждением. На самом деле жандарм будет седлать человека лишь до тех пор, пока человек по настоящему не оседлает природу. Чтоб исчезло государство, нужно, чтоб исчезли “классовое господство вместе с борьбой за отдельное существование”. Энгельс объединяет эти два условия вместе: в перспективе смены социальных режимов несколько десятилетий в счет не идут. Иначе представляется дело тем поколениям, которые выносят переворот на своих боках. Верно, что борьба всех против всех порождается капиталистической анархией. Но дело в том, что обобществление средств производства еще не снимает автоматически “борьбу за отдельное существование”. Здесь гвоздь вопроса!

Социалистическое государство, даже в Америке, на фундаменте самого передового капитализма, не могло бы сразу доставлять каждому столько, сколько нужно, и было бы поэтому вынуждено побуждать каждого производить, как можно больше. Должность понукателя естественно ложится в этих условиях на государство, которое не может, в свою очередь, не прибегать, с теми или иными изменениями и смягчениями, к выработанным капитализмом методам оплаты труда. В этом именно смысле Маркс писал в 1875 году, что “буржуазное право… неизбежно в первой фазе коммунистического общества, в том его виде, как оно выходит, после долгих родовых мук, из капиталистического общества. Право никогда не может быть выше, чем экономический строй и обусловленное им культурное развитие общества”…

Разъясняя эти замечательные строки, Ленин присовокупляет: “буржуазное право по отношению к распределению продуктов потребления предполагает, конечно, неизбежно и буржуазное государство, ибо право есть ничто без аппарата, способного принуждать к соблюдению норм права. Выходит, – мы продолжаем цитировать Ленина, – что при коммунизме не только остается в течение известного времени буржуазное право, но даже и буржуазное государство без буржуазии!”

Этот многозначительный вывод, совершенно игнорируемый нынешними официальными теоретиками, имеет решающее значение для понимания природы советского государства, точнее сказать: для первого приближения к такому пониманию. Поскольку государство, которое ставит себе задачей социалистическое преобразование общества, вынуждено методами принуждения отстаивать неравенство, т.е. материальные преимущества меньшинства, постольку оно все еще остается, до известной степени, “буржуазным” государством, хотя и без буржуазии. В этих словах нет ни похвалы ни порицания; они просто называют вещь своим именем.

Буржуазные нормы распределения, ускоряя рост материального могущества, должны служить социалистическим целям. Но только в последнем счете. Непосредственно же государство получает с самого начала двойственный характер: социалистический, – поскольку оно охраняет общественную собственность на средства производства; буржуазный, – поскольку распределение жизненных благ производится при помощи капиталистического мерила ценности, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Такая противоречивая характеристика может привести в ужас догматиков и схоластов: ничего не остается, как выразить им соболезнование.

Окончательная физиономия рабочего государства должна определиться изменяющимся соотношением между его буржуазными и социалистическими тенденциями. Победа последних должна, тем самым, означать окончательную ликвидацию жандарма, т.е. растворение государства в самоуправляющемся обществе. Из этого одного достаточно ясно, какое неизмеримое значение, и сама по себе и как симптом, имеет проблема советского бюрократизма!

Именно благодаря тому, что Ленин, согласно всему своему интеллектуальному складу, придает концепции Маркса крайне заостренное выражение, он обнаруживает источник дальнейших затруднений, в том числе и своих собственных, хотя сам он и не успел довести свой анализ до конца. “Буржуазное государство без буржуазии” оказалось несовместимым с подлинной советской демократией. Двойственность функций государства не могла не сказаться и на его структуре. Опыт показал, чего не сумела с достаточной ясностью предвидеть теория: если для ограждения обобществленной собственности от буржуазной контрреволюции “государство вооруженных рабочих” вполне отвечает своей цели, то совсем иначе обстоит дело с регулированием неравенства в сфере потребления. Создавать преимущества и охранять их не склонны те, которые их лишены. Большинство не может заботиться о привилегиях для меньшинства. Для охраны “буржуазного права” рабочее государство оказывается вынуждено выделить “буржуазный” по своему типу орган, т.е. все того же жандарма, хотя и в новом мундире.

“Преданная революция: Что такое СССР и куда он идёт?” на marxists.org. Но вот, думаю, на тему отношений права и социалистической революции вам больше объяснил бы растрелянный в 1937-м большевик Женя Пашуканис, о котором большевистские друзья государственности предпочитают не вспоминать.

Единство в разделённости. Тезисы о коммунизме

Манфред Дальман, 2003

1. Несомненно, что современное (пост-нацистское) общество, как и общество двести лет назад, тоже является капиталистическим, т.е. синтетизирующимся посредством стоимости обществом. Одним только этим фактом обосновываются запреты утопий и нацеленного на увековечивание власти касты интеллектуалов создания конкретных моделей будущего (речь здесь идёт, это я хочу прояснить сразу, о весьма разумных и, если угодно, разумно обоснованных табу, которые и впредь должны оставаться неприкосновенными), но тем не менее: уже в моей начальной формулировке, что мы, несмотря на все изменения последних десятилетий, однозначно живём в капиталистическом обществе, содержатся позитивные высказывания о коммунистическом обществе, вытекающие непосредственно из определённого отрицания буржуазного общества, и которые мне хотелось бы вкратце объяснить. При этом сначала необходимо понять, что это логические операции, из чего в свою очередь следует, что, в конечном итоге, практика вовсе не обязана придерживаться логики, и прежде всего тогда, когда становится понятно, что логика превращается в фетиш и нарушает основной принцип коммунизма: быть свободной ассоциацией без принуждения. Отношения логики и практики, как и общего и частного, эмпирии и теории и т.п., в принципе должны мыслиться иначе, чем это может себе представить сегодняшняя наука. Но это только к слову.

2. Капиталистическое общество отличается от всех ему предшествующих тем, что воспроизводит само себя в стоимости. Для понятия коммунизма это означает, что — а это, как часто это бывает с логическими операциями в начале, абсолютно банально — коммунизм следует только тогда понимать как прогресс по отношению к существующему обществу, если он не опускается до формы общественного синтеза, за граница которого капитализм выходит уже и сам. Цивилизационное преимущество капитализма перед всеми остальными, до сих пор исторически осуществлёнными формами обобществления, какими бы разными они ни были, заключается — и все эту банальную правду знают, но большинство на неё плюёт, как только она начинает принимать конкретные формы — в том, что традиционные, личные, основанные на непосредственности формы зависимости сменились неличной, абстрактной системой правовых и товарообразных отношений. Философски этот фундаментальный прогресс в истории человечества проявляется в том, что аристотелево представление о правде и разуме сменилось на кантианское либо гегелевское — пусть даже, как я ещё покажу, на очень короткое время и только теоретически. Для понимания коммунизма из этого, во всяком случае, логически неопровержимо следует, что люди объединяются не в форме, основанной на какой бы то ни было личной зависимости. Поэтому коммунизм именно в этом центральном аспекте не может отличаться от буржуазного общества, отличаясь от него фундаментально, и тут-то заканчиваются любые банальности: опосредование, на котором в нём создаются отношения между людьми, являются, как и в буржуазном обществе, абстрактными, вещественными, horribili dictu — овеществлёнными. Tertium non datur, как говорят логики. Лишь как опосредованные вещественно человеческие отношения могут мыслиться (а тем более быть реализованы) свободными от власти и эксплуатации.

3. В до-буржуазном, т.е. аристотелевском понимании правды свобода от власти не представима вообще и не существовала как мысль. Посему утопии и тому подобные хилиастские мечтания об Атлантиде не достигают уровня аристотелевского понятия разума: они аргументируют — так это называется на философском языке — платонически-идеалистически. Как бы с этой позиции, т.е. в до-буржуазном мышлении вообще, ни мыслилась правда, обладание разумом в любом случае является привилегией: оно зарезервировано за аристократией, будь то за царём, за философом, мудрецом или за божеством. Власть сама является частью этого разума — собственно, она представляет собой его практику. В этом мышлении власть может быть только справедливой или изменяться каким-либо образом, но никогда не быть полностью упразднённой. Разум есть просто инструмент, посредством которого существующие в природе личные отношения зависимости, могут регулироваться согласно тому, что в обществе считается высшей ценностью. В природе — это следует подчеркнуть: если принять точку зрения аристотелевского эмпиризма, то кто в здравом рассудке может отрицать, что старики менее сильны, чем молодые, что философы более умны, чем ремесленники, что женщины и рабы менее ценны, чем мужчины, и т.д. и т.п. Continue reading

Против академизма, за телесность

Долго сомневался, стоит ли вообще заводить эту тему. Но так уж и быть, в теме есть интересные аспекты. Я обычно обещаю остановиться на этих аспектах «как-нибудь в следующий раз» и, как правило, этого не делаю. Зачем? Это мог бы сделать и кто-нибудь другой. А liberadio никогда никому актуальности и непосредственной пользы не обещало, так что…

Начнём издалека. Некоторое время назад на глаза мне попался блог https://wokeanarchists.wordpress.com некоего загадочного Woke Anarchist Collective с довольно интересными тезисами о либеральной политике идентичности, набирающей популярность в анархистских кругах. «Нигилисты» полностью публиковать текст отказались, может быть, и не зря. Ну, так это сделал несколько позже Дедок на сайте Автономного действия и трактовал всё это дело в соответствии со своей антифеминистской идеей-фикс. За что получил вполне заслуженную отповедь.

Скажу сразу — текст Woke Anarchists обещал больше, чем смог выполнить, оказавшись на поверку плосковатым как по содержанию, так и по форме изложения. Группа, тем более, позиционировала себя как «Self-defining anarchists resisting the co-option of our movement by liberalism, academia and capitalism», что является довольно похвальным начинанием. Вместо очередного снисхождения в токсичный ад трансгендерно-радфемских разборок можно было обсудить проблематику идентичности вообще (марксизм вообще и Критическая теория, в частности, должны иметь что сказать по этому поводу), попытаться ещё раз, для самых альтернативно одарённых (среди прочих и для Дедка тоже) отграничить левый, революционный феминизм от его либеральных форм, и — не в последнюю очередь — поговорить о роли университетской науки в радикальных движениях.

Едва ли я сам смогу ответить на возникающие вопросы, но надо хотя бы откуда-то начать.

Помнится, много лет назад, плёл с сотоварищами и сотоварищками из FDA революционные заговоры в городке Виттен, в библиотеке имени Густава Ландауэра. Разговорился с дедом, который за этой библитечкой приглядывал, он мне показал на несколько новых (тогда) книг на английском, там, Сол Ньюмэн, Ричард Дэй, anarchist studies и т.п., и сказал что-то вроде: «Вот с этим у них там, в Штатах, хорошо дело поставлено. Вот и нам бы в университетах такого же надо». Пытался объяснить ему, что, в общем-то, нет, что всё это бесполезный бумажный гидроцефал, рождённый специфической академической средой, с её конкуренцией, «картелями цитирования» и необходимостью постоянно что-то публиковать и выдумывать новые темы для «исследований». Но это было муторное время после мирового кризиса, тогда как раз вошло в моду носить на руках наше анархистское солнышко Дэвида Грэбера (если честно, то после «Possibilities: Essays on Hierarchy, Rebellion, and Desire» не читал, как-то больше не интересовало), а постмодернистской мошеннице Джудит Батлер как раз вручили во Франкфурте премию имени Теодора Адорно. В некоторых немецких университетах на кафедрах философии и социологии начали появляться gender studies и можно было на полном серьёзе изучать «перформативность». Дед меня, наверное, тогда не понял. Continue reading

Что не так с пост-анархизмом?

ДЖЕСС КОН и ШОН ВИЛЬБУР

То, что сейчас называется некоторыми мыслителями, включая Сола Ньюмэна, «пост-анархизмом», может принимать много форм, но термин в целом относится к попытке обвенчать лучшие аспекты постструктуралистской философии с анархистской традицией. Один из способов читать мир, в общем, это объединённый: постструктурализм и анархизм. Как бы то ни было, термин подразумевает, что приставка «пост» указывает и на новый свой объект — намекая на то, что анархизм, как он до сих пор мыслился и практиковался, неким образом устарел. Вместе, эти оба смысла слова образуют нарратив: стареющий, утерянная сила (анархизм) должна быть спасена от устаревания смешением со свежей, жизненной силой (постструктурализм). Мы хотели бы поставить под вопрос предложения и телеологию этого нарратива, но не без некоторой благосклонности к тому, что он предлагает. Анархисты в самом деле с пользой перенимают многие вещи из постструктурализма:

1. Говард Ричард говорил, что «то, что иногда называется постмодернистским сознанием… могло более правдоподобно названо усовершенствованным пониманием символических процессов» (Letters From Quebec 2.38.8). Не рассматривая человеческие существа как автономных индивидов, воспринимающих мир объективно — наивная позиция реалистов, которая подразумевала бы, что наш выбор участвовать в иерархических и эксплуататорских системах, делается с открытыми глазами — постструктуралисты, скорее, указывают на множество способов, которыми наше осознание мира фильтруется через социальные «тексты», предписывающие нашу жизнь.

2. Поступая так, постструктуралисты открывают новое поле борьбы для политического анализа: борьбу за символы, знаки, представительства и значении в медиа-среде и повседневной жизни. Это было практически важным для феминистской теории в последние сорок лет и должно быть и для анархизма тоже.

3. Пока мы думаем о речи как об инструменте отличном от людей его использующих, мы не можем адекватно критиковать понятие «индивидуума» как изолируемой, само-содержательной единицы, а это означает, что у нас всё ещё проблемы с мышлением (или убеждением других попробовать мыслить) по ту сторону священных категорий капитализма. Подрывая наивно-индивидуалистские концепции субъективности, постструктурализм обеспечивает могучее подтверждение той важности, которую анархисты всегда приписывали общности и социальности.

4. Всё это даёт нам несколько великолепных инструментов для критики идеологии. Постструктурализм учит нас мыслить критично, так, что позволило бы нам смотреть сквозь кажущуюся политическую / этическую «нейтральность» определённых дискурсов. Мы можем использовать аналитические подходы постструктурализма, чтобы читать тексты на предмет того, как они используют язык для конструирования идентичностей и разделения, для того, чтобы поместить темы в рамки и искажать их, чтобы лгать посредством неупоминания, чтобы вывести в центр определённые перспективы, маргинализируя другие и т.д.

5. Понимать, что некоторые вещи, кажущиеся «естественными», сконструированы культурой — значит быть в курсе, что они могут быть сконструированы и иначе. Постструктуралисты бросают вызов представлению, что люди обладают «природой» или «сущностью», которая ограничивает и определяет то, чем они могут быть — пункт, который должен напомнить нам ответ Кропоткина социальному дарвинизму учёных вроде Хаксли, который утверждал, что капитализм и война являются просто общественными выражениями естественной борьбы за «выживание сильнейшего». Continue reading