Нельзя полагаться на независимую мужскую точку зрения

История левого мужского движения в ФРГ и проблематичные взаимоотношения мужчин с феминизмом

Ким Посстер

Мужчины, как правило, начинают задумываться как реакция на критику извне: «Я не знаю ни одного случая, когда мужчина мог бы по собственной воле сказать, что он осознал/пережил, что патриархат сам по себе – это огромная несправедливость и что его конкретное патриархальное поведение не только является выражением этой несправедливости, но и активно и причинно реализует или организует угнетение», – говорится, например, в статье, опубликованной в 1995 г. в «Профминистском мужском бюллетене», дискуссионном органе автономного, антисексистского мужского движения, издававшегося с 1993 по 2002 гг.

Профеминистское мужское движение, возникшее в левых кругах в конце 1970-х и завершившееся в конце 1990-х годов, было бы немыслимо без второго женского движения. Гей-движение, имевшее конкретные пересечения с женским движением (самое позднее – после легендарной «трансвеститской дискуссией» 1973 года), также называются многими активистами мужского движения толчком для своего движения, что свидетельствует о том, что то, что называло себя “мужским движением”, было в первую очередь движением гетеро-цис мужчин.

Рассмотрение истории этого движения, его истоков и, прежде всего, неудач, может сказать многое об отношениях между маскулинностью и феминизмом сегодня. Маскулинность, как можно понять, не подлежит ни исследованию, ни освобождению. Напротив, в ходе эмансипационной практики маскулинность всегда должна превращаться в проблему, за которую мужчины должны нести организованную ответственность.

Мужчины организуются только как реакция

Антисексистское мужское движение подпитывалось двумя источниками, которые сливались и сосуществовали друг с другом. Первым историческим ориентиром стала феминистская практика самоанализа второго женского движения, вторым – борьба феминисток против сексуального насилия в левом контексте.

Из первого источника были сформированы группы мужского самоанализа. Мужчины, впечатлённые тем, что женщины коллективно размышляют о своём гендерном характере и хотят сами его формировать, по их примеру собирались вместе, чтобы исследовать и обсуждать мужественность. Поскольку таким аспектам, как эмоциональность, сексуальность и отношения, не было места в «общем» политическом пространстве, и мужчины часто не находили здесь доступа к самим себе, мужские группы фокусировались в первую очередь на этих вопросах.

К этой же традиции относятся группы мужской радикальной терапии (МРТ), целью которых было коллективное проведение терапевтических процессов с активистской позиции. Некоторые группы МРТ существуют и по сей день или образовываются заново. Традиция семинаров и (само)обучения, сформировавшаяся сегодня вокруг популярного слова «критическая маскулинность», также во многом основана на традициях мужских групп самоанализа. Такие подходы к взаимодействию мужчин с маскулинностью нуждаются в критике.

История мужских групп самоанализа демонстрирует многие из проблем, которые постоянно повторяются в современных попытках обосновать «критическую маскулинность»: мужчины, которые относительно свободно и открыто объединяются на тему маскулинности, как правило, вращаются вокруг самих себя в плохом смысле этого слова. Они смешивают необходимые эмоциональные процессы критики маскулинности с тоской по мужской идентичности и сообществу. Критиковать и отказываться от маскулинности и в то же время хотеть и оставаться мужчиной – это глубокое противоречие, которое большинству мужчин неоднократно не удаётся преодолеть.

Когда они собираются вместе для этого, то, как правило, снисходительно прикрывают друг друга, вместо того чтобы постоянно требовать (само)критики. Как объяснила Йейа Кляйн в «Страхе левых мужчин перед феминистками», мужчины боятся феминисток по вполне понятным причинам. Именно поэтому, когда речь заходит о взаимоотношениях между мужественностью и феминизмом, их обычно волнует вопрос о том, как они могут оставаться мужчинами, несмотря на критику феминисток. Вместо этого им следует спросить себя, как они могут продвигать феминистскую критику и движения, несмотря на то, что они мужчины.

Не случайно маскулинисты, члены правого движения за права мужчин, также вышли из традиции самоанализа и смогли легко перевести культивируемую ими жалость к себе в организованное женоненавистничество. Я сам потратил более двух лет на то, чтобы разобраться вместе с другими мужчинами в «мужественности как таковой» и попытаться выработать на этой основе свою собственную позицию и практику. Все, что я нашёл, – это (свою собственную) мужскую защиту и фрустрацию. Continue reading

Tomăš G. Mazaryk: Russische Geistes- und Religionsgeschichte, 1913

Bd. 1, FfM 1992

Die zerntralisierende Administration vollendete, was sie ökonomischen Verhältnisse begonnen hatten – eigentlich kam zu der privatrechtlichen die öffentlichrechtliche Ökonomie hinzu: der neue Staat brauchte für seine Einrichtungen mehr Geld, das wenig bevölkerte Land brauchte Arbeitshände, das Heer Soldaten,, und so wurde der Bauer „befestigt“ – „Befestigung“ (prikrĕplenie) ist der russische Ausdruck für die Hörigkeit und Schollenpflichtigkeit, aber auch für die Leibeigenschaft, due sich aus der Hörigkeit bald entwickelte. (S. 29)

Die russische Leibeigenschaft ist von der europäischen dadurch verschieden, dass sie ältere Mirverfassung beibehalten wurde; aber der Mir und sein Agrarkommunismus hat eine andere wirtschaftliche und rechtliche Bedeutung erlangt. Die wachsende Macht des Großfürsten und Zaren zeitigte die Vorstellung, der gesamte Boden sei sein Eigentum und werde den Gutsherren und durch diese den Bauern zu Nutznießung überlassen; faktisch waren die Gutsherren neben dem Großfürsten Eigentümer des Bodens, sowohl ihres Familiengutes als auch des Bauerngutes. Der Gutsherr konnte darum des Bauer aus der Gemeinde nach dem Belieben wegnehmen und hineinbringen.

Der zentralisierte Staat benutzte den Mir fiskalisch dadurch, dass er die Steuern von der ganzen Gemeinde, nicht von den einzelnen Bauern eintrieb; diese Gemeinbürgschaft hat den Mir fester gefügt und ihm eine gewisse Macht über den einzelnen verliehen; aber die Theorie, der Mit sei überhaupt aus der Gemeinbürgschaft entstanden, ist unrichtig. (S. 31)

Das Christentum konnte von den Russen nicht geistig aufgefasst werden, dazu fehlte ihnen die Bildung – in Byzanz, in Rom wurde das gebildete, philosophisch geschulte Volk christianisiert, die späteren westlichen Völker haben an der römischen Bildung teilgenommen; die Russen waren ganz unvorbereitet, was sollte ihnen die byzantinische Gottesgelehrsamkeit und theologische Religionsphilosophie? Die Russen nahmen darum von Byzanz vorwiegend den Kultus und Kirchenzucht auf. Die Moral dieser Christen blieb vielfach äußerlich und wurde durch äußerliche Dressur verbreitet und befestigt; die Strafen, die die Kirche mit ihrer selbständigen Judikatur verhängen konnte, wirkten mehr als das „Wort“; am stärksten war der Einfluss der mönchischen Moral mit ihrer Askese und dem Klosterwesen. Der Mönch war das lebendige Beispiel, das im Laufe der Zeit am meisten wirkte. Die Byzantiner brachten mit dem Evangelium der Liebe nicht zu viel Menschlichkeit mit sich; es sind byzantinische Sitten, die sich in den neu eingeführten Strafen geltend machten – das Blenden, Handabhauen u. dgl. Grausamkeiten mehr, die dann später durch die tatarischen Sitten vermehrt und verstärkt wurden. (S. 35f)

Die byzantinische Kirche war erstarrt, trotzdem gerade die Griechen die Lehre und die Moral ausgebildet hatten; die Byzantiner begnügten sich mit der fast mechanische Tradition, die Religion war vornehmlich Übung des Kultes. Die Russen haben die Lehre, den Kult, die Moral und Kirchenorganisation von Byzanz fertig übernommen, an der Ausbildung des kirchlich-religiösen Lebens nicht weitergearbeitet, die Erstarrung war womöglich noch intensiver.

Das Gesagte gilt vom Klerus, das Volk begnügte sucg mit der passiven Rezeption der Kirchenzucht und mit dem blinden Wunderglauben, wie derselbe die niedere Stufe der mythischen Weltbetrachtung bedingt.

Die Byzantiner waren scholastisch gebildet, die philosophische Tradition der Griechen erhielt sich in einer Art theosophischer Gnosis; die Russen bemühten such, ihren lehren auch da nachzukommen, aber es gelang ihnen besser, im Kultus ihre religiöse Befriedigung zu finden. Die Mystik war in Moskau weniger theosophisches Schauen, als vielmehr praktische Mystagogie. (S. 38)

Die Geschichte so vieler russischer Sekten zeigt und diesen Tiefstand des religiösen Empfindens und zugleich die Mängel der offiziellen Kirche. Die Europäer haben die moskovitischen Russen sehr oft nicht als Christen, sondern als Polytheisten hingenommen, die Russen selbst aber feierten ihr Land als das „heilige Russland“. (S. 39)

Continue reading

Царствие грядёт

[В момент своего появления «Империя» произвела впечатление разорвавшейся бомбы. Погрустневшие после развала и реинтеграции Восточного блока левые воспрянули духом — кто-то снова лестно разъяснил им кто и зачем они в этом мире. И новый класс управленцев, считающих себя левыми, а свои классовые притязания — антагонизмом Империи капитала, с восторгом бросился с головой в активизм и политиканство. Двадцать лет спустя от учения Негри и Хардта не осталось ничего, кроме академического пиздабольства псевдолевых из среднего класса. Упоминаемый в этой критической рецензии 2002-го года тезис Роберта Курца, мол, когда люди не смотрят, вещи занимаются между собой коммунизмом, долгое время был инсайдерской шуткой в школе критики идеологии, в простанародье – у «антинемцев» (мемчиков тогда ещё не было). Затем Бобби умер и его хохмы постепенно забылись, в каком-то смысле он как и Негри до конца жизни оставался кондовым ленинистом. Но в чём ему никогда нельзя было отказать — это в том, что он никогда в отличие от Негри не был антисионистом и всегда активно хуесосил антисемитов, маскирующихся под благочестивых «левых критиков Израиля», по причине чего однажды и разосрался с группой «Кризис». Но это уже совсем другая история. – liberadio]

Труд Негри и Хардта «Empire» обслуживает потребность левых в толковании мира, но мало что объясняет.

Андреас Бенль

Своей книгой «Империя» Антонио Негри и Майкл Хардт, очевидно, написали стандартный труд для движения против глобализации. Книга удовлетворяет левые потребности. В конце концов, вряд ли есть ещё столь массивные труды, претендующие на глобальную критику капитализма. Кроме того, описание Хардтом и Негри «нового мирового порядка» кажется более оригинальным, чем то, что обычно предлагается в этой области.

«Империя» воздерживается от открытого антиамериканизма и, таким образом, может восприниматься и за пределами регрессивного антиимпериализма традиционных левых. К сожалению, это уже не мелочь, учитывая обратную реакцию левых, которые доходят до некогда «антинемецкого» спектра и спонтанно интерпретируют антиамериканский и антисемитский террор исламистов как реакцию на преступления внешней политики США и вообще на страдания, которые ежедневно порождает капиталистический миропорядок. Таким образом, вопрос заключается в том, является ли энтузиазм, с которым Негри и Хардт относятся к протестам против «глобализации», просто недоразумением, или же сходство лежит на более глубоком уровне.

В «Империи» Хардт и Негри 150 лет спустя вновь обращаются к пафосу «Коммунистического манифеста». Смена парадигмы от классического империализма национальных государств к транснациональной империи, произошедшая после Второй мировой войны, заново ставит вопрос о коммунистическом снятии капитализма.

Для Хардта и Негри история национальных государств, колониализма, фашизма – всех отдельных явлений буржуазной современности – лишь преходящие этапы на пути к буквально безграничному капиталистическому обобществлению: «В отличие от империализма, Империя не создаёт территориального центра власти, не основывается на априорно фиксированных границах и барьерах. Она децентрализована и детерриториализована, это аппарат власти, который постепенно поглощает глобальное пространство во всей его полноте, включая его в свой открытый и расширяющийся горизонт. (…) Различные национальные цвета империалистической карты сливаются и перетекают в глобальную радугу Империи».

Антагонизм империи, «Множество», представляется столь же линейным. Это «вновь созданный и расширенный постмодерновый пролетариат». Количественно Множество включает в себя «почти всё человечество, которое либо интегрировано в сети капиталистической эксплуатации, либо подвержено им». В качественном отношении Множество – это всеобщий интеллект: Марксова перспектива социального знания как непосредственной производительной силы становится реальной благодаря компьютеризации производства.

Техническое развитие требует автономии и сотрудничества вместо централизации и дисциплины. По мнению Хардта и Негри, это значительно расширяет потенциал коммунистического обобществления. В конце концов, капиталистическое развитие всё больше позволяет множеству людей организовывать производство без капиталистического командования.

Хардт и Негри формулируют свою философию истории, которая не хочет быть философией истории, в явной оппозиции к любой диалектике, которая отвергается как «телеологическая». На её место приходят два методологических подхода. Первый – «критический и деконструктивный», направленный на «ниспровержение гегемониального языка и социальных структур». Это позволит выявить «онтологическую основу, предлагаемую творческой и продуктивной практикой толпы».

Теперь она должна быть основана «конструктивно, этически и политически». Таким образом, Империя и Множество в конечном счёте сталкиваются друг с другом совершенно неопосредованно. Практики пролетарской толпы действительно представляют собой Империю, но только негативно, поскольку она постоянно ломает сопротивление Множества. Под поверхностью Империи баланс неумолимо смещается к концу в сторону освобождения Множества. Continue reading

Фантом империализма

Эрнст Лохофф

Современные конфликты между авторитарными и западными государствами не могут быть объяснены при помощи концепции империализма. Они являются частью глобальной гражданской войны, в которой стирается грань между внешней и внутренней политикой.


За последние 100 лет никогда ещё не происходило столько разговоров об империализме, как сегодня, причём во всех политических лагерях. Противники одностороннего мирового порядка, такие как Владимир Путин, Си Цзиньпин и их интеллектуальные выразители оказались в авангарде этого инфляционного использования. Когда Запад, разочарованный результатами войн мирового порядка в Ираке и Афганистане, тихо распрощался с иллюзиями о мире и процветании под знаменем буржуазной демократии и тотального рынка, авторитарные режимы почувствовали свежий ветер. Они стали проводить все более агрессивную политику, как внутри своих стран, так и за их пределами, узаконивая её как защиту от империализма США и их союзников.

Самое позднее с началом агрессивной войны России против Украины Запад последовал этому примеру. Председатель ХДС Фридрих Мерц призвал «поставить бундесвер в центр общества» и обосновал это «растущим империализмом» таких держав, как Россия, Китай и Северная Корея. Канцлер Олаф Шольц (СДПГ) в своём выступлении на Генеральной Ассамблее ООН в сентябре также не преминул осудить «российский империализм».

С тех пор как в начале 20-го века левые открыли для себя понятие империализма, оно обрело негативную коннотацию. Тем не менее на протяжении многих десятилетий оно всегда имело аналитическое содержание. Существовали настоящие теории империализма и соответствующие дискуссии, а также попытки соотнести это явление с той стадией развития, на которой находится капитализм в целом. Однако в современной дискуссии слово «империализм» служит лишь для различения друзей и врагов, причём не только в мейнстриме, но и в спорах внутри левых сил.

Понятие империализма заводит в тупик

Одной из основных характеристик капиталистической мировой системы было и остаётся развитие огромного дисбаланса не только экономической, но и политической и военной мощи между различными государствами и союзами государств. Империализм – это общий термин, обозначающий практику использования преимущественного положения для отстаивания мнимых или реальных интересов за счёт периферийных регионов мира. Continue reading

Контрреволюция против Израиля

Initiative Sozialistisches Forum

«Ситуация еврея такова, что всё, что он делает, обращается против него».

Жан-Поль Сартр, 1945

«Согласно фашистскому мышлению евреи не имею права ни оставаться там, где они есть, ни иметь возможности создать собственную нацию.

Альтернативной является уничтожение».

Теодор В. Адорно, 1950

«Сегодня больше нет антисемитов, все всего лишь понимают арабов».

Фридрих Дюрренматт, 1976

Сионизм есть ничто иное как последняя буржуазная революция современности. Теодор Герцль, чей труд по философии государства и права под названием «Еврейское государство» сделала эту революцию в 1896 году вообще мыслимой, подобно тому, как «Общественный договор» Жан-Жака Руссо в 1762-м сделал возможной французскую, а Давид Бен Гурион, израильский Ленин, являют собой ничто иное как еврейскую версию великих буржуазных революционеров вроде Максимилиана Робеспьера, Сен-Жюста и Дантона. Однако, революция, тем более буржуазная – это не детский утренник, и ценой провозглашения прав человека были гильотина и революционный террор, и, в конце концов, наполеоновские войны против феодально-абсолютистских сил, отказывавшихся принять принцип Нового времени, «Code civil», т.е. обобществление по принципу сделавшихся субъектами индивидов под надзором капиталистического суверена. Дабы гарантировать телесную неприкосновенность, необходимо было казнить короля. В 1789-м году феодальному обществу пришлось уступить место принципу «egalite, liberte и fraternite», а Карл Маркс, который без труда оклеветал это движение как прогресс в сторону «infanterie, kavallerie и artillerie», в то же время признал, что лишь так история человечества приобрела своё специфическое предназначение — разумность. Лишь революционное насилие придало (человеческому) роду отличное от зоологического предназначение. Тем самым буржуазная революция содержала в себе зерно своего совершенно «иного», коммунизма как свободной ассоциации. И в том заключалась диалектика Просвещения, что буржуазия пыталась саботировать прогресс разума за пределы капиталистического обобщения, чтобы превратить провозглашение прав человека в обычное естественное право, а тем самым в антропологию всеобщей конкуренции. Но в 1789-м году этот принцип был атакой на подчинение человека клерикальным и феодальным властям, т.е. собственно формальным началом истории человеческого рода. А всякая великая революция, заслуживающая своего имени, находит и свою контрреволюцию, свою Вендею. Вендея сионистов называется Палестиной, а аncien regime, блок из попов, крестьян и верных королю аристократов, намеревавшийся преградить якобинцам путь, зовётся сегодня PLO, «Исламский джихад», ХАМАС и Хизболла, а кроме того, чтобы заправить исламофашизм по-европейски, щепотка постмодерна, мультикультурализма и левобуржуазного пацифизма.

Несчастьем сионизма было то, что его революция могла быть только несвоевременной, но кроме того что она являет собой буржуазную революцию евреев. Не ясно, что для Израиля обладает более разрушительным эффектом. Т.к. революция сионистов произошла в то время, когда Запад уже давно не только отказался от программы Просвещения, но и в ходе всеобщего кризиса капитала 1929-го года и в форме Германии как «чёрной дыры» капиталистического обобществления радикализовался до того, что стилизировал евреев до «антирасы» и непосредственного антипринципа человечества, чтобы затем в бреду сначала дискриминировать их как воплощение «накопительского капитала», затем преследовать, и, в конце концов, убить их. В форме антисемитизма Германия отозвала прокламацию прав человека. Она сделала это ввиду антисемитизма не только как воплощения экономических, но и политических бредовых представлений: ведь антисемитизм стремился не только к экономическому благоденствию народного коллектива, но и к государству целого народа, к национальному самоопределению гомогенного в себе убийственного коллектива, т.е. к идентичности немцев как расы, как злокачественной природы. Эта попытка при помощи объявления евреев врагами не только присвоить немцам загадку капиталистической продуктивности как их изначальной собственности, т.е. одновременно поглотить и переварить причину того, что суверенная монополия на насилие функционирует, что система приказов и повиновения является столь же неоспоримой, сколь спонтанной, что готовность к жертве и, прежде всего, к убийству становится первой, воплощённой природой человека. Это и было смыслом Нюрнбергских законов: всякое условие, которое якобы определяло, что должно считаться еврейским, было одновременно с этим и попыткой сконструировать «немецкое» и воплотить его в суверене. Фашизм нацистов уничтожал евреев, дабы создать народный коллектив, т.е., в конечном итоге: снять буржуазное общество, из экономического краха которого он произошёл, в некоем подобии государства-муравейника. В этом смысле Гитлер был первым джихадистом, а мудрый наблюдатель вроде Уинстона Черчилля мог ответить на вопрос, чем является книга «Моя борьба», что она служит «новым Кораном» для немцев. Continue reading

Эдгар Бауэр: Церковь, государство и индивид

[Слямзил из газеты «Der Sozialist» Густава Ландаэура за 1910-й год. Оригинал, предположительно, датируется 1847-м годом, и был опубликован под псевдонимом в пятитомнике «Bibliothek der deutschen Aufklärer des achtzehnten Jahrhunterts», за который Бауэр присел на четыре года в тюрьме-крепости города Магдебург. Ландауэр считал не Штирнера, а именно Эдгара Бауэра (7.10.1820 – 18.8.1886) первым немецким анархистом. Хотя так ли это? О прудонисте Вильгельме Марре нам ещё тоже однажды предстоит поговорить. – liberadio]

(…) Если же религия — это результат духовной нищеты, если она зарождается из страха индивида, чувствующего себя пустым, ничтожным, ничего не понимающим, то как из пустых индивидов может возникнуть содержательное сообщество?

А если государство есть результат чувства зависимости, если происходит оно из нужды индивида, ощущающего себя бессильным, грубым, преступным, то как из может из огрубевших индивидов вырасти одухотворённое общество?

Слава церкви посему является дешёвой ложью, а мощь государства — комедией. Церковь есть коллектив, который борется с нищетой детей своих при помощи догм и таинств, а государство есть связь, противодействующая беспомощности верных и послушных при помощи полиции, уголовных законов и тюрем. Посредством установления догм, т.е. мнений, которые должны царить вечно, непререкаемо и свято, церковь доказывает лишь то, что она — приведённая в форму неспособность к мышлению. А посредством установления законов, которые должны регулировать вечно беспокойный дух, бесконечную разницу общественных событий, из которых ни одно не походит на другое, государство доказывает, что является лишь организованной анархией.

Церковь и государство должны опасаться срыва масок, должны бороться со своими революционерами, но они должны также, как и во всей своей деятельности, при борьбе с революционерами открыто демонстрировать свою ложь. В этом — их проклятие.

Чем государство намерено опровергнуть революционера? Насилием! Слава, утверждающая, что была утверждена Богом, не имеет более духовного оружия, чем насилие. А чем же хочет церковь удовлетворять метания и потребности религиозных сердец? Посредством формул, таинств, куском хлеба и глотком вина, сутаной и колораткой. Чем она собирается опровергать божественное вдохновение? Проклятие служит последним оружием любви. Continue reading

Рудольф Рокер: Революционная мифология и революционная действительность

[Вторая часть “ревизионистской” трилогии Рокера. Перевод, опять-таки, уже старый, 10 лет как прошло уже, но для полноты коллекции унёс себе. – liberadio]

Революционный культ и революция

Глядя издали, мы получаем иное впечатление от вещей, чем если бы мы смотрели на них вблизи. У обоих методов есть свои преимущества, но есть и свои недостатки. Если мы посмотрим на ландшафт издали, то мы действительно осознаём взаимосвязь отдельных явлений; мы получаем не фрагменты, а цельную картину. Если мы приблизимся к предметам, то мы хотя и видим их чётче, но теряем общее впечатление, которое может дать нам перспектива; мы не видим, как говорится, леса позади деревьев. Лишь посредством пространственного удаления от предметов мы сможем верно оценить их размеры, их пропорции относительно друг друга; но только когда мы рассматриваем их вблизи, нам представляется возможность оценить их аналитически, т.е. наблюдать их в ходе их развития и оценивать по-отдельности.

То же касается и всех исторических явлений, причём — без исключений. Великие исторические события, как, например, Реформация или Французская революция, создают новые общественные факты, возникающие из переустройства общественных условий жизни. Исторические события, уже принадлежащие прошлому, и которые мы, поэтому, можем оценивать лишь в перспективе, постепенно становятся для нас традицией, и эта традиция в большинстве случаев лежит в основе наших оценок. Но традиция всегда является пёстрой смесью из правды и выдумки, возникающей под воздействием условий, в которых мы живём, и создающей, поэтому, совершенно иную картину, чем люди, пережившие подобный период, его воспринимали. Следовательно, мы часто видим вещи в неверном свете и поэтому часто приходим к представлениям, которые имеют мало общего с исторической реальностью. Это вполне понятно, ибо чем более отдалён от нас исторический период, тем менее мы в состоянии верно оценить отдельные судьбы людей того времени. Мы видим внешние черты картины, героические жесты великих мужей, игравших ведущие роли в той борьбе и, в основном, драматические события, явственно выделяющиеся на фоне исторических событий и бросающиеся, поэтому, в глаза, в то время как мелочи, чьи связи могли бы создать полноценную картину, остаются для нас, большей частью, неизвестными и, следовательно, не оказывают на наши суждения никакого влияния.

Только если мы, как сегодня, сами переживаем катастрофу мирового масштаба, у мыслящих людей обостряется понимание событий прошлого. Их собственное окружение вынуждает их сравнивать то, что происходит сегодня и то, что было. При этом словно пелена спадает с их глаз и они начинают понимать, что они видели многие события прошлого лишь сквозь цветные очки традиции, а поэтому много не понимали или трактовали совершенно неверно. Их собственные переживания делают их более критическими и помогают им глубже исследовать вещи, которых они ранее почти не замечали или принимали как нечто само собой разумеющееся, пока они не стали для них чем-то несомненным, о чём не стоило задумываться. И то, что именно сегодня мы делаем такие открытия, вовсе не удивительно, ибо мы всегда более полно понимаем вещи, когда они становятся нашей судьбой. Личный опыт всегда является более сильным и глубоким, чем самые прекрасные свидетельства, переданные нам другими. То, что человек медленно и напряжённо прорабатывает сам своим собственным мышлением, оставляет более глубокие следы, чем иллюзии, просто принимаемые за правду. Поэтому такие времена как наше, годы проверки, в которые для каждого из нас должно решиться — понял ли он что-либо из событий последних тридцати лет или принадлежит к тем, кто был просто взвешен и найден слишком легковесным.

Я не утверждаю, что традиция сама по себе является вредной и от неё нужно отказаться. Есть традиции, передающие следующим поколениям сокровища мысли и духовные достижения, потерять которые было бы огромным несчастьем, т.к. они являются важными темами нашей личной и общественной жизни. По этой причине они часто вдохновляют последующие поколения столетиями и в высшей степени влияют на духовную жизнь людей, даже более глубоко, чем многим кажется. Но каким бы ни было влияние традиции на последующие поколения, нам всё же не стоит забывать, что это лишь отблески прошлого и уже их возникновение должно было заместить выдумкой те глубокие познания об исторических событиях, которые мы уже утеряли. Именно поэтому традиция зачастую становится культом, затмевающим наше чувство реальности и приводящим нас к желаниям, которые тоже являются лишь выдумкой. Но это приходит нам в голову, когда мы неожиданно и, зачастую, без особой идейной подготовки переживаем великие события, из которых нам приходится понять, что один период нашей истории подошёл к концу, в то время как будущее всё ещё лежит перед нами в тумане, так что мы лишь постепенно понимаем каким путём нам нужно идти, чтобы достичь новой реальности.

Мне пришлось понять это на собственном примере. Рождённый в древнем городе на берегу Рейна, восемь с половиной лет спустя после основания новой Германской империи, возникшей благодаря Бисмарку, ещё в ранней юности я познакомился с социал-демократическим движением, пока я не познакомился с анархическим мировоззрением в 1891-м году. Местность, в которой я родился, была одной из самых демократических в Германии, где в мою молодость воспоминания о революционных событиях 1848-1849 гг. были ещё живы. Я лично был знаком с целым рядом старых революционеров, принимавших в той борьбе активное участие, и восхищался ими в тихом благоговении. К этому присоединялось ещё одно обстоятельство. Во времена моей юности в моём родном городе Майнце царило решительное неприятие всего прусского, но за то откровенная любовь к Франции. Всё, что исходило из Берлина, воспринималось как дурное, в то время как всё, что доходило до нас из Парижа тут же считалось хорошим. В этом большую роль играла традиция Французской революции, под сильным впечатлением от которой находилось немецкое население на левом берегу Рейна. Поэтому легко понять, что мы, молодые социалисты, весьма охотно изучали французскую революционную историю. О себя я могу с точностью сказать, что я уже тогда лучше разбирался в драматических событиях той великой эпохи, чем во многих эпизодах более поздней немецкой истории. Ведь история кайзера Барбароссы и его войн в Италии больше ни о чём нам не говорила, в то время как воспоминания о Великой Французской революции наполняли нас живыми надеждами на будущее, соответствовавшими нашему молодёжному энтузиазму.

И то, что мы придавали великим событиям 1789-го года и Провозглашению прав человека меньшее значение, чем страшным событиям 1793-го года, подразумевалось само собой, т.к. мы воспитывались на марксистских законах и были убеждены, что социализм достижим лишь посредством переходного периода с пролетарской диктатурой. То, что диктатура якобинцев снова пыталась насильственно собрать воедино то, что революция разрушила насилием, мы тогда понимали столь же мало, как и то, что власть гильотины должна была логичным образом привести к власти Наполеона. Всё это стало мне понятно много позже, когда я во время моего изгнания получил возможность глубоко заняться историей, что показало мне, что нас в молодости научили культу революции, который заставлял нас приписывать революции силы, которых у неё не было и не могло быть. Ещё до того, как во мне забрезжило это понимание, Макс Неттлау, занимавшийся этими вещами как историк социальных движений более глубоко, называл культ революции мессианством и объяснял это в своей «Ранней весне анархии» следующим образом: Continue reading

Рудольф Рокер: Опасности революции

[Часть третья «ревизионистской» трилогии. Опять-таки, для полноты коллекции. Такие вещи имеют неприятную тенденцию теряться и исчезать в небытии этого вашего интернета, который, якобы, ничего не забывает. Вот забастовка беженцев в Вюрцбурге в 2013-м году — тоже, всего-то 10 лет прошло, и всё, никто нигде ни сном, ни духом. – liberadio]

В моих обеих последних статьях Открытым текстом» и «Революционный миф и революционная действительность»] я попытался показать, что революция не является универсальным средством, которое может одним махом освободить человечество от всех социальных болезней и недостатков. Это невозможно уже потому, что всякая фаза общественного развития проявляется не за одну ночь, а нуждается в идейной подготовке, которая созревает лишь постепенно, прежде чем она принимает конкретные формы. Да и революция сама не может создать ничего нового; она может лишь примкнуть к определённым представлениям, которые уже каким-то образом отразились в умах людей и теперь ждут лишь возможности, чтобы воплотиться на практике.

Чем глубже эта идейная подготовка, тем лучше удастся революции устранить старые помехи, стоящие на пути развития новых условий жизни; тем легче ей будет выполнять её историческую задачу и расчищать дорогу для перестройки духовных и общественных условий. Но путь, которым она идёт, должен быть опробован и утверждён множеством новых опытов и практических попыток, зависящих от умственной зрелости и понимания людей, которые только и могут решить является ли дорога, которой они идут, действительно подъёмом, а не спуском. Ибо от пути многое зависит, т.к. он должен показать нам, приближаемся ли мы в действительности к новому будущему или просто перекрашиваем старый фасад, который хотя и может затмить глаза, но не сможет породить творческих сил, которые помогут свершиться обновлению общественной жизни.

Революция может ускорить такой процесс тем, что она создаёт ситуации, которые заставляют даже широкие народные массы, едва затрагиваемые идеями в нормальное время, заниматься проблемами времени и вырабатывать своё мнение. Чем более широкие массы будут подвигнуты этим способом к мышлению и под воздействием определённых настроений поставят особые интересы народа во главу своих размышлений, тем основательнее упразднит революция все помехи старого порядка и сможет инициировать лучшее будущее. Это всё, на что она способна, и кто ожидает от революции большего, переоценивает её возможности и возлагает на неё надежды, которых осуществить она не может, т.к. она привязана к соответствующим познаниям людей и может проделать лишь то, что уже приняло форму определённых убеждений в головах народных масс.

Неттлау писал мне однажды во время Испанской гражданской войны, когда закат движения уже чётко обозначился:

«Современная техника может механически ставить всё более высокие рекорды скорости, но мысли и идеи не могут создаваться так просто механически, они должны сначала быть испробованы в долгосрочном опыте и претворены в жизнь. Даже природа не пускается на такие эксперименты; ибо хотя и существуют громадные степи с травой, но орхидеевых полей нет»

Это совершенно верно и особенно важно, что эти слова принадлежат одному из самых выдающихся знатоков социальных движений, бывшему в то же время и одним из самых ответственных историков. Не в последнюю очередь это был культ, возникший позднее вокруг Великой Французской революции, заставивший многих приписывать ей чудесные силы, которыми она никогда не обладала и которые лишь принимались за действительные. Кроме того, мы не должны забывать, что всякая революция, как и всякая насильственная катастрофа в истории, должна постоянно считаться с опасностями, которые легко могут стать роковыми. Ещё во время революции в Англии в 17-м веке и во Франции в 18-м во время борьбы против княжеского абсолютизма развились различные течения, которые не могли договориться друг с другом ни о средствах, ни о целях революции, что, в конечном итоге, привело к тому, что они поставили свои особенные интересы выше общих интересов народа. Концом было то, что в обеих странах к власти пришло самое сильное и самое бессовестное течение и уничтожило все другие, чтобы утвердить у власти самолично. Continue reading

Ирак: Свержение одной диктатуры

Томас фон дер Остен-Закен (23.3.23)

г. Сулеймания, иракский Курдистан

Двадцать лет назад в Ирак вступили первые части ведомых США и Великобританией Международных коалиционных сил, чтобы, как было официально заявлено, уничтожить оружие массового поражения Саддама и ослабить аль-Каиду. Оружие это так и не было найдено, а аль-Каида вследствие интервенции, скорее, даже среднесрочно укрепила свои позиции. Третьей целью было вызвать в Ираке смену режима.

Что касается первых двух целей, то дать им сегодня оценку представляется довольно простым делом: Даже если бы Саддам, останься он у власти и возобнови он свою программу по производству оружия массового поражения, если бы у него была такая возможность, война эта была бы полным фиаско. Остаётся лишь третья цель, которая не стояла на самом верху в списке приоритетов внешней политики США, но привёдшая к довольно необычному по тем временам союзу между американскими неоконсерваторами и горстью левых вроде Пола Бермана или Кристофера Хитченса. Все они приветствовали свержение одного из самых жестоких из всех диктаторов современности и надеялись на демократизацию Ирака.

Если бы сейчас был 2005- год, а не 2023-й, т.е. вторая, а не двадцатая годовщина начала войны, то можно было бы со спокойной совестью заявить, что трансформация Ирака после свержения Саддама прошла, в целом, по плану. Даже если остались коррупция, непотизм и нищета, а соседние страны, прежде всего Иран, обладали огромным влиянием, то институты и конституция показали себя на удивление стабильными. Ни одна из партий больше не ставили демократическую систему страны под сомнение, Иракский Курдистан был признан федеральным округом и, по крайней мере, в сравнении с почти всеми странами-соседями в Ираке существовала довольно обширная свобода прессы и мнения. Армия подчинялась парламентскому контролю и больше не угрожала другим государствам, в то время как избираемые правительства приходили и уходили.

В сегодняшнем Ираке больше не является редкостью, что молодые женщины сидят в кафе и курят кальян. Жизнь при диктатуре Саддама они знают только по рассказам, в 2003-м году они были ещё детьми. Для них то, что было горькой реальностью для их родителей, должно казаться невозможным: ежедневный террор иракских спецслужб и постоянный страх, который в 1989-м году заставил Канана Макия назвать своё исследование о баасизме «Republic of fear». Хотя они наверняка знают о сотнях тысяч убитых, которых режим закапывал в братских могилах и которые на сегодня были эксгумированы лишь отчасти. Наверняка они слышали и о газовых атаках на курдские города, но всё это едва ли играет какую-то роль для нового поколения. Короче, многое из того, но что надеялись в 2003-м году, сегодня достигнуто.

Но можно было бы наполнить целые библиотеки исследованиями о том, что пошло не так после 2003-го года: как могло дойти до вооружения восстания в «суннитском треугольнике», как чуть не дошло до гражданской войны между шиитскими группами и суннитами и как потом из одного объединения старых баасистов и аль-Каиды могло возникнуть «Исламское государство» (ИГ) и совершать свои неописуемые преступления во имя Аллаха.

Под впечатлением от происходившего после 2003-го года легко забывается то ликование, царившее поначалу в большей части Ирака, пока войска коалиции всё более приближались в Багдаду, почти не встречая сопротивления на своём пути. Тогда один член центрального комитета Иракской коммунистической партии сказал в интервью газете jungle world: «Мы все были счастливы, что Саддам Хусейн, против которого мы так долго боролись, был наконец-то свергнут и нам представился шанс для нового начала». ИКП до этого, в отличие от большинства других оппозиционных партий, отвергала войну. После свержения Саддама повсюду в иракском Курдистане висели портреты Джорджа В. Буша и Тони Блэра. Continue reading

Чей мальчик потерялся?

В начале декабря 2022-г Латвия выпиздила российских либеральных оппозиционеров и оппозиционерок с телеканала «Дождь» на мороз. Я бы, если честно, отнёсся к этому как к очередному, одному из многих скандалов этой инцестуозной тусовки чистоплюев. Но рассуждения о «наших мальчиках» и как с ними быть застряли в мозгу, хотелось додумать, но не получалось. Тем более сходные позиции были слышны совсем недавно и на продуктах полураспада «Эха Москвы».

Может быть, всё намного проще, чем кажется поначалу. Просто начнём и посмотрим, куда эти рассуждения нас приведут. Мышление — это work in progress. Готовых и завершённых истин или ежедневной актуальной аналитики я вам никогда не обещал, да они никому в данной ситуации не помогут. Помогут пожертвования ЗСУ или аффилированным либертарным подразделениям и организациям, занимающимся гуманитарной деятельностью в Украине или в украинской диаспоре за рубежом. Так как there is no other business like charity business, будьте разборчивы и внимательны.

Почему только теперь, спустя больше года после начала полномасштабного вторжения РФ в Украину? Не считал нужным или даже возможным объяснять что-либо российской (кому до сих пор что-то не понятно, тому объяснять придётся не словами), а там более украинской публике (там, по-моему, понимание ситуации и так яснее некуда). Liberadiо было основано в 2010/11-м году для отправки бутылочной почты неясному адресату, с тех пор многое изменилось, но, в общем и целом, принцип этот сохранился.

Объяснения и пинки под зад были нужны немецкоязычной публике больше, чем я и занимался, причём с 2014-г года. За что «друзья» было прозвали меня «украинским анархо-фашистом» и любителем теорий заговора. В иных кругах меня называли ещё и «национистом», так что мне не привыкать.

Ну так, обратимся к заблудшим «нашим мальчикам». Любимый ход ищущих хоть какое-то объяснение происходящему в российском обществе — это историческое сравнение или историческая аналогия. Ход оправданный, т.к. поначалу ничего другого и не остаётся, кроме как сравнить новый феномен с уже известными феноменами прошлого. Путина сравнивают с Гитлером, российское общество с германским обществом времён национал-социализма, как это происходит в примечательном фильме «Необыкновенный фашизм» из двух частей того же «Дождя». Параллели проводятся один в один, сходится всё чуть ли хронологически: Путин — это вылитый Гитлер, только без специфических усиков. Правда, недавно кто-то из либеральных «экспертов» уже авторитетно объявил правление Рамзана Кадырова в Чечне сталинизмом. То, что большевики и социалистическая революция пугают их больше, скажем, Пиночета, известно уже давно. (А почему российским либералам, недавно открывшим для себя антифашизм, куда приятней и понятней юнкер-монархист граф фон Штауффенберг, чем работяга-нищеброд Георг Эльзер, я подробно объясню как-нибудь в следующий раз, если не забуду. Как и в случае с соболезнованиями по поводу убитой Дарьи Дугиной, классовое, сословное чутьё не подводит их и тут). Как известно, буржуа Гитлер, как никто иной понял всю ложь либерализма, но недооценил силы стоящие за ним, при которых ему суждено было быть лишь ефрейтором-барабащиком. (Т. В. Адорно, «Minima moralia») Так и росссийские либералы, отказываясь говорить о политической экономии, могут предложить только полнейшее смешение понятий. Куда это их приведёт, мы ещё увидим. Пока же осталось только столь же «экспертно» объявить и германский наци-фашизм сталинизмом («всё, конечно, по-другому, но если приглядеться, то всё точно так же») и будет российским либералам счастье. Continue reading