Чёрное знамя анархизма

Пол Гудмэн

(The New York Times Magazine, July 14, 1968)

 

Волна студенческого протеста в развитых странах преодолевает национальные границы, расовые различия, идеологические различия фашизма, корпоративного либерализма и коммунизма. Разумеется, чиновники капиталистических стран говорят, что агитаторы — коммунисты, а коммунисты — что они буржуазные ревизионисты. По моему мнению, в основе лежит совершенно иная политическая философия – и это анархизм.

Актуальные проблемы носят локальный характер и часто кажутся тривиальными. Беспорядки, как правило, возникают спонтанно, хотя иногда среди зарождающихся волнений появляется группа, желающая устроить драку. Запрет спектакля, увольнение преподавателя, цензура студенческого издания, непрактичность университетских курсов или неадекватность материальной базы, излишняя строгость администрации, ограничения экономической мобильности или технократическое мандаринство, высокомерное отношение к бедным, призыв студентов на несправедливую войну – все это в любой точке мира может привести к большому взрыву, закончившемуся полицией и разбитыми головами. Спонтанность, конкретность тем, тактика прямого действия – все это характерно для анархизма.

Исторически анархизм был революционной политикой квалифицированных ремесленников и фермеров, которым не нужен был начальник, рабочих опасных профессий, например, шахтёров и лесорубов, которые научились доверять друг другу, а также аристократов, которые экономически могли позволить себе быть идеалистами. Он возникает, когда система общества недостаточно нравственна, свободна и братски настроена. Студенты, скорее всего, являются анархистами, но в условиях повсеместного распространения школьного образования они составляют новый вид массы и не понимают своей позиции.

Политический анархизм редко упоминается и никогда не объясняется в прессе и на телевидении. И на Западе, и на Востоке журналисты говорят об анархии, имея в виду хаотическое восстание и бесцельное неповиновение властям; либо объединяют коммунистов и анархистов, буржуазных ревизионистов, инфантильных левых и анархистов. Освещая события во Франции, они вынуждены были различать коммунистов и анархистов, поскольку коммунистические профсоюзы быстро отреклись от студентов-анархистов, но ни одно предложение анархистов не было упомянуто, за исключением хвастливого заявления Даниэля Кон-Бендита: «Я насмехаюсь над всеми национальными флагами!»

(Возможность анархистской революции – децентралистской, антиполицейской, антипартийной, антибюрократической, организованной на основе добровольных объединений и ставящей во главу угла стихийность низов – всегда была анафемой для марксистских коммунистов и безжалостно подавлялась. Маркс исключил анархистские профсоюзы из Международной ассоциации рабочих; Ленин и Троцкий расправились с анархистами на Украине и в Кронштадте; Сталин уничтожил их во время гражданской войны в Испании; Кастро посадил их в тюрьму на Кубе, а Гомулка – в Польше. Анархизм также не обязательно является социалистическим в смысле поддержки общей собственности. Это зависит от обстоятельств. Корпоративный капитализм, государственный капитализм и государственный коммунизм неприемлемы, потому что они загоняют людей в ловушку, эксплуатируют их и давят на них. Анархистам подходит чистый коммунизм, подразумевающий добровольный труд и свободное присвоение. Но и экономика Адама Смита в её чистом виде также является анархистской, и в своё время её так и называли; анархистское звучание имеет и аграрное представление Джефферсона о том, что человек должен достаточно контролировать своё воспроизводство, чтобы не испытывать непреодолимого давления. В основе всей анархистской мысли лежит стремление к крестьянской независимости, самоуправлению ремесленных гильдий и демократии средневековых вольных городов. Естественно, возникает вопрос, как всего этого можно достичь в современных технических и городских условиях. На мой взгляд, мы можем пойти гораздо дальше, чем думаем, если будем стремиться к порядочности и свободе, а не к иллюзорному величию и пригородному изобилию).

В этой стране, где у нас нет непрерывной анархистской традиции, молодёжь вообще почти не понимает своей тенденции. Я видел анархистский чёрный флаг только на одной демонстрации, когда 165 студентов сожгли свои призывные карточки а парке Шип Мидоу в Нью-Йорке в апреле 1967 г. – естественно, пресса обратила внимание только на претенциозно выставленные вьетконговские флаги, не имевшие никакого отношения к сжигавшим военные билеты. (А ещё на национальном съезде «Студентов за демократическое общество» в Ист-Лансинге в июне [1968 г.] наряду с красным флагом был поднят и чёрный). Недавно в Колумбийском университете красный флаг развевался с крыши. Американская молодёжь необычайно невежественна в вопросах политической истории. Разрыв поколений, их отчуждение от традиций настолько глубоки, что они не могут вспомнить правильное название того, чем они, собственно, занимаются. Continue reading

Эрих Мюзам: Кризис большевизма (1928)

«Мы пользуемся этой возможностью, чтобы отдать дань уважения знаменитым лидерам Германской коммунистической партии, прежде всего Марксу и Энгельсу, а также гражданину Ф. Беккеру, нашему бывшему другу и нынешнему непримиримому противнику, которые были истинными создателями Интернационала, в той мере, в какой отдельным людям дано создавать что-либо. Мы чтим их тем более, что вскоре нам придётся с ними бороться. Наше уважение к ним чисто и глубоко, но оно не доходит до идолопоклонства и никогда не приведёт нас к роли рабов по отношению к ним. И хотя мы отдадим полную справедливость тем огромным заслугам, которые они оказали и продолжают оказывать Интернационалу, мы будем до смерти бороться с их ложными авторитарными теориями, их диктаторскими притязаниями и теми подземными интригами, тщетными махинациями, жалкими личностями, нечистыми оскорблениями и позорной клеветой, которые характеризуют политическую борьбу почти всех немцев и которые, к сожалению, втянули их в Интернационал».

Михаил Бакунин написал эти фразы в 1871 году, когда уже не было сомнений в намерении Маркса, Энгельса и Беккера расколоть Интернационал, исключив из него бакунистов. Франц Меринг, из чьей биографии Маркса я привожу эту цитату, комментирует: «Это, конечно, было достаточно грубо, но Бакунин никогда не позволял себе увлекаться отрицанием бессмертных заслуг, которые Маркс приобрёл как основатель и лидер Интернационала».

В своей важной работе «Анархизм от Прудона до Кропоткина» (в издательстве «Der Syndikalist», Берлин, 1927 г.) Макс Неттлау привёл документальные свидетельства того, что Маркс «и пальцем не пошевелил, чтобы внести свой вклад в основание Интернационала». Знал ли Бакунин об этой негативной роли своего оппонента в революционном рабочем движении, вряд ли можно предположить. Но даже если бы он сам знал, насколько энергичнее и плодотворнее его собственная деятельность и деятельность его друзей способствовала созданию первой Международной рабочей ассоциации, чем деятельность коммунистов-государственников, то он испытывал достаточно товарищеской справедливости к авторам «Коммунистического манифеста» и особенно к Карлу Марксу, чьим анализом капиталистической экономической системы он с благодарностью восхищался, и, независимо от этого, достаточно потребности в чистоте, чтобы не пользоваться отвратительными методами клеветы, используемые против него марксистами, даже в свою защиту. Меринг признает это, когда говорит: «Бакунин ни на минуту не отрицал глубокого антагонизма, который отделял его от Маркса и его “государственного коммунизма”, и он не относился к своему противнику мягко. Но он, по крайней мере, не изображал его никчёмным субъектом, у которого на уме только его собственные предосудительные цели».

Несомненно: с точки зрения подлинных большевиков, преемников Маркса и Энгельса, Маркс, преследовавший своего противника самыми гнусными личными оскорблениями и клеветой, действовал «по-ленински», тогда как Бакунин, презиравший эти средства, действовал «не по-ленински». По крайней мере, Ленин – которого можно использовать таким образом за и против всего – может быть прекрасно использован как теоретик унижения инакомыслящих, с обычной процедурой среди партийных коммунистов – трубить цитаты из своих умерших или ещё живых авторитетов как истины вечной евангельской ценности. В самом деле, Ленин, представ перед партийным трибуналом в 1907-м году, сделал следующее признание: «Что недопустимо между членами единой партии, то допустимо и обязательно между членами партии разделённой. Нельзя писать о товарищах по партии языком, возбуждающим в рабочих массах ненависть, отвращение, презрение и т. п. к тем, кто думает иначе. Но можно и нужно писать так, если это отдельная организация». «С точки зрения психики совершенно ясно, что разрыв всякой организационной связи между товарищами сам по себе является крайней степенью взаимного ожесточения и ненависти, переходящей во вражду». (Цитируется по библиографии Ernst Drahn «Marx, Engels, Lasalle», R. L. Prager, Berlin 1924).

И наконец, высказывание марксиста Меринга, которое именно в работе, с преданным почтением посвящённой памяти Карла Маркса, показывает его в резком контрасте со своими авторитетами в суждениях о формах, в которых Маркс и Энгельс вели борьбу с Бакуниным: «Но они только затушёвывали свою правоту, когда утверждали, что Интернационал погиб из-за махинаций одного демагога… Действительно, нужно согласиться с сегодняшними анархистами, когда они говорят, что нет ничего более немарксистского, чем идея о том, что необычайно злобный человек, “опаснейший интриган”, мог разрушить такую пролетарскую организацию, как Интернационал, а не с теми верующими душами, которые содрогаются при любом сомнении, что Маркс и Энгельс всегда расставляли точки над i. Сами эти два человека, конечно, если бы они могли говорить сегодня, не испытывали бы ничего, кроме едкого презрения к утверждению, что беспощадная критика, которая всегда была их самым острым оружием, должна отступить перед ними самими». ( Цит. по «Karl Marx, Geschichte seines Lebens», Leipzig, 1918).

Эти два человека больше не могут говорить, и поэтому благосклонное предположение Меринга остаётся неопровержимым, хотя оно кажется более чем сомнительным для немарксистских знатоков их поведения, если кто-то действительно осмелился критиковать их, и для наблюдателей за поведением их законных преемников. Однако вопрос, вокруг которого различные марксисты читают друг другу лекции на языке, «который вызывает ненависть, отвращение, презрение и т.д. у рабочих масс», – это вопрос о том, являются ли они «теми же самыми» марксистами. Вопрос о том, какое марксистское течение сам Маркс уполномочил бы называть всех других марксистов негодяями, контрреволюционерами, бандитами, доносчиками, предателями и слугами буржуазии, очень трудно разрешить, поскольку как практик он был, вероятно, первым сталинистом, а как теоретик – несомненно, каутскианцем. Continue reading

Tomăš G. Mazaryk: Russische Geistes- und Religionsgeschichte, 1913

Bd. 1, FfM 1992

Die zerntralisierende Administration vollendete, was sie ökonomischen Verhältnisse begonnen hatten – eigentlich kam zu der privatrechtlichen die öffentlichrechtliche Ökonomie hinzu: der neue Staat brauchte für seine Einrichtungen mehr Geld, das wenig bevölkerte Land brauchte Arbeitshände, das Heer Soldaten,, und so wurde der Bauer „befestigt“ – „Befestigung“ (prikrĕplenie) ist der russische Ausdruck für die Hörigkeit und Schollenpflichtigkeit, aber auch für die Leibeigenschaft, due sich aus der Hörigkeit bald entwickelte. (S. 29)

Die russische Leibeigenschaft ist von der europäischen dadurch verschieden, dass sie ältere Mirverfassung beibehalten wurde; aber der Mir und sein Agrarkommunismus hat eine andere wirtschaftliche und rechtliche Bedeutung erlangt. Die wachsende Macht des Großfürsten und Zaren zeitigte die Vorstellung, der gesamte Boden sei sein Eigentum und werde den Gutsherren und durch diese den Bauern zu Nutznießung überlassen; faktisch waren die Gutsherren neben dem Großfürsten Eigentümer des Bodens, sowohl ihres Familiengutes als auch des Bauerngutes. Der Gutsherr konnte darum des Bauer aus der Gemeinde nach dem Belieben wegnehmen und hineinbringen.

Der zentralisierte Staat benutzte den Mir fiskalisch dadurch, dass er die Steuern von der ganzen Gemeinde, nicht von den einzelnen Bauern eintrieb; diese Gemeinbürgschaft hat den Mir fester gefügt und ihm eine gewisse Macht über den einzelnen verliehen; aber die Theorie, der Mit sei überhaupt aus der Gemeinbürgschaft entstanden, ist unrichtig. (S. 31)

Das Christentum konnte von den Russen nicht geistig aufgefasst werden, dazu fehlte ihnen die Bildung – in Byzanz, in Rom wurde das gebildete, philosophisch geschulte Volk christianisiert, die späteren westlichen Völker haben an der römischen Bildung teilgenommen; die Russen waren ganz unvorbereitet, was sollte ihnen die byzantinische Gottesgelehrsamkeit und theologische Religionsphilosophie? Die Russen nahmen darum von Byzanz vorwiegend den Kultus und Kirchenzucht auf. Die Moral dieser Christen blieb vielfach äußerlich und wurde durch äußerliche Dressur verbreitet und befestigt; die Strafen, die die Kirche mit ihrer selbständigen Judikatur verhängen konnte, wirkten mehr als das „Wort“; am stärksten war der Einfluss der mönchischen Moral mit ihrer Askese und dem Klosterwesen. Der Mönch war das lebendige Beispiel, das im Laufe der Zeit am meisten wirkte. Die Byzantiner brachten mit dem Evangelium der Liebe nicht zu viel Menschlichkeit mit sich; es sind byzantinische Sitten, die sich in den neu eingeführten Strafen geltend machten – das Blenden, Handabhauen u. dgl. Grausamkeiten mehr, die dann später durch die tatarischen Sitten vermehrt und verstärkt wurden. (S. 35f)

Die byzantinische Kirche war erstarrt, trotzdem gerade die Griechen die Lehre und die Moral ausgebildet hatten; die Byzantiner begnügten sich mit der fast mechanische Tradition, die Religion war vornehmlich Übung des Kultes. Die Russen haben die Lehre, den Kult, die Moral und Kirchenorganisation von Byzanz fertig übernommen, an der Ausbildung des kirchlich-religiösen Lebens nicht weitergearbeitet, die Erstarrung war womöglich noch intensiver.

Das Gesagte gilt vom Klerus, das Volk begnügte sucg mit der passiven Rezeption der Kirchenzucht und mit dem blinden Wunderglauben, wie derselbe die niedere Stufe der mythischen Weltbetrachtung bedingt.

Die Byzantiner waren scholastisch gebildet, die philosophische Tradition der Griechen erhielt sich in einer Art theosophischer Gnosis; die Russen bemühten such, ihren lehren auch da nachzukommen, aber es gelang ihnen besser, im Kultus ihre religiöse Befriedigung zu finden. Die Mystik war in Moskau weniger theosophisches Schauen, als vielmehr praktische Mystagogie. (S. 38)

Die Geschichte so vieler russischer Sekten zeigt und diesen Tiefstand des religiösen Empfindens und zugleich die Mängel der offiziellen Kirche. Die Europäer haben die moskovitischen Russen sehr oft nicht als Christen, sondern als Polytheisten hingenommen, die Russen selbst aber feierten ihr Land als das „heilige Russland“. (S. 39)

Continue reading

Царствие грядёт

[В момент своего появления «Империя» произвела впечатление разорвавшейся бомбы. Погрустневшие после развала и реинтеграции Восточного блока левые воспрянули духом — кто-то снова лестно разъяснил им кто и зачем они в этом мире. И новый класс управленцев, считающих себя левыми, а свои классовые притязания — антагонизмом Империи капитала, с восторгом бросился с головой в активизм и политиканство. Двадцать лет спустя от учения Негри и Хардта не осталось ничего, кроме академического пиздабольства псевдолевых из среднего класса. Упоминаемый в этой критической рецензии 2002-го года тезис Роберта Курца, мол, когда люди не смотрят, вещи занимаются между собой коммунизмом, долгое время был инсайдерской шуткой в школе критики идеологии, в простанародье – у «антинемцев» (мемчиков тогда ещё не было). Затем Бобби умер и его хохмы постепенно забылись, в каком-то смысле он как и Негри до конца жизни оставался кондовым ленинистом. Но в чём ему никогда нельзя было отказать — это в том, что он никогда в отличие от Негри не был антисионистом и всегда активно хуесосил антисемитов, маскирующихся под благочестивых «левых критиков Израиля», по причине чего однажды и разосрался с группой «Кризис». Но это уже совсем другая история. – liberadio]

Труд Негри и Хардта «Empire» обслуживает потребность левых в толковании мира, но мало что объясняет.

Андреас Бенль

Своей книгой «Империя» Антонио Негри и Майкл Хардт, очевидно, написали стандартный труд для движения против глобализации. Книга удовлетворяет левые потребности. В конце концов, вряд ли есть ещё столь массивные труды, претендующие на глобальную критику капитализма. Кроме того, описание Хардтом и Негри «нового мирового порядка» кажется более оригинальным, чем то, что обычно предлагается в этой области.

«Империя» воздерживается от открытого антиамериканизма и, таким образом, может восприниматься и за пределами регрессивного антиимпериализма традиционных левых. К сожалению, это уже не мелочь, учитывая обратную реакцию левых, которые доходят до некогда «антинемецкого» спектра и спонтанно интерпретируют антиамериканский и антисемитский террор исламистов как реакцию на преступления внешней политики США и вообще на страдания, которые ежедневно порождает капиталистический миропорядок. Таким образом, вопрос заключается в том, является ли энтузиазм, с которым Негри и Хардт относятся к протестам против «глобализации», просто недоразумением, или же сходство лежит на более глубоком уровне.

В «Империи» Хардт и Негри 150 лет спустя вновь обращаются к пафосу «Коммунистического манифеста». Смена парадигмы от классического империализма национальных государств к транснациональной империи, произошедшая после Второй мировой войны, заново ставит вопрос о коммунистическом снятии капитализма.

Для Хардта и Негри история национальных государств, колониализма, фашизма – всех отдельных явлений буржуазной современности – лишь преходящие этапы на пути к буквально безграничному капиталистическому обобществлению: «В отличие от империализма, Империя не создаёт территориального центра власти, не основывается на априорно фиксированных границах и барьерах. Она децентрализована и детерриториализована, это аппарат власти, который постепенно поглощает глобальное пространство во всей его полноте, включая его в свой открытый и расширяющийся горизонт. (…) Различные национальные цвета империалистической карты сливаются и перетекают в глобальную радугу Империи».

Антагонизм империи, «Множество», представляется столь же линейным. Это «вновь созданный и расширенный постмодерновый пролетариат». Количественно Множество включает в себя «почти всё человечество, которое либо интегрировано в сети капиталистической эксплуатации, либо подвержено им». В качественном отношении Множество – это всеобщий интеллект: Марксова перспектива социального знания как непосредственной производительной силы становится реальной благодаря компьютеризации производства.

Техническое развитие требует автономии и сотрудничества вместо централизации и дисциплины. По мнению Хардта и Негри, это значительно расширяет потенциал коммунистического обобществления. В конце концов, капиталистическое развитие всё больше позволяет множеству людей организовывать производство без капиталистического командования.

Хардт и Негри формулируют свою философию истории, которая не хочет быть философией истории, в явной оппозиции к любой диалектике, которая отвергается как «телеологическая». На её место приходят два методологических подхода. Первый – «критический и деконструктивный», направленный на «ниспровержение гегемониального языка и социальных структур». Это позволит выявить «онтологическую основу, предлагаемую творческой и продуктивной практикой толпы».

Теперь она должна быть основана «конструктивно, этически и политически». Таким образом, Империя и Множество в конечном счёте сталкиваются друг с другом совершенно неопосредованно. Практики пролетарской толпы действительно представляют собой Империю, но только негативно, поскольку она постоянно ломает сопротивление Множества. Под поверхностью Империи баланс неумолимо смещается к концу в сторону освобождения Множества. Continue reading

Теодор В. Адорно: Пораженчество (1968)

[Вы обращали внимание, что ни один уважающий себя человек никогда не называет сам себя этим мерзким словом: «активист»? Иногда я думаю: как всё-таки хорошо, что весь российский субкультурный «анархо-активизм» 2000-х и 2010-х прошёл мимо меня. У меня был свой и хорошо, что он кончился. Но что ещё лучше – это то, что последовавшее за нами поколение, говорящее за диком академическо-бюрократическом жаргоне менеджеров NGO, психотерапевтов и продавцов курсов саморазвития оказалось мне ещё более чуждым. Хотите верьте, хотите — нет, но в этих наших Европах они точно такие же. Столь глупого поколения «автивистов», увлечённо ломающих то, что не просто так было построено предыдущими поколениями я ещё не видел. Они на полном серьёзе считают «розовый» и «зелёный» неолиберальный эстеблишмент своими старшими союзниками, испытывают психосоматические страдания, когда с ними кто-то не соглашается, проповедуют любой сексуальный «kink» и ведут себя как монашки в сиротском интернате (а для Вильгельма Райха, я напомню, это было одним из симптомов т.н. «эмоциональной чумы»). Иногда кажется, что сделать ничего нельзя, можно только сидеть на бережку и ожидать их проплывающие мимо трупики, надеюсь, что только в переносном смысле. Так вот, значит, и сидим я, ты и Фёдор Визегрундович. – liberadio]

Нас, более старших представителей того явления, для которого прижилось наименование «Франкфуртская школа», с недавних пор стали охотно упрекать в пораженчестве. Дескать, мы хотя и развили элементы критической теории общества, но не готовы сделать из них практические выводы. Мы не выпускали ни программ действия, ни поддерживали действий тех, кто вдохновлялся критической теорией. Я обойду вопрос, насколько этого можно требовать от мыслителей-теоретиков, в определённом смысле чувствительных и ни в коем случае не удароустойчивых инструментов. Задача, выпавшая на их долю в общественном разделении труда, может показаться сомнительной, а сами они деформированными ею. Но они ею также и сформированы; разумеется, они не могут простым усилием воли отменить то, во что они превратились. Я не могу отрицать момент субъективной слабости, присущий концентрации на теории. Более важной мне кажется часть объективная. Легко опровергаемый упрёк, например, звучит следующим образом: тот, кто сомневается в возможности радикальных общественных изменений в данное время и поэтому не участвует в зрелищных, насильственных акциях, тот отошёл от дел. Он не считает реализуемым то, что кажется ему желаемым; вообще же, ему и не хотелось это реализовывать. Тем, что он оставляет условия такими, как они есть, он негласно соглашается с ними.

Удалённость от практики всем кажется подозрительной. Подозрителен тот, кто не хочет ухватиться покрепче и испачкать свои руки, как если бы отвращение к этому, напротив, не было легитимным и лишь испорченным привилегиями. Недоверие к недоверяющему практике простирается от тех, кто повторяет за противником «Хватит болтовни!», до объективного духа рекламы, распространяющей образ — они называют его моделью поведения — активно действующего человека, будь он хоть промышленным магнатом, хоть спортсменом. Необходимо участвовать. Кто думает, кто отстраняется, тот — слаб, труслив и, возможно, предатель. Враждебное клише интеллектуала оказывает своё воздействие, даже если они того не замечают, глубоко в группу тех оппозиционеров, которые в свою очередь подвергаются ругани как интеллектуалы.

Мыслящие акционисты отвечают: изменить следует, помимо прочего, именно это состояние разделения теории и практики. Именно для того и нужна практика, чтобы избавиться от власти практичных людей и практического идеала. Только из этого молниеносно получается запрет на мысль. Минимального достаточно, чтобы репрессивно обратить сопротивление репрессиям против тех, кто, сколь мало они обожествляют свою самость, всё же не могут отказаться от того, чем они стали. Часто упоминаемое единство теории и практики обладает тенденцией превращаться во власть практики. Некоторые течения даже критикуют самую теорию как форму угнетения; как если бы практика не была связана с ней куда более тесно. У Маркса учение о том единстве вдохновлялось — уже тогда нереализованной — возможностью действия. Сегодня же дело начинает выглядеть совсем наоборот. Люди хватаются за действие во имя невозможности действия. Уже у Маркса в этом вопросе сокрыта травма. Он мог столь авторитарно высказывать одиннадцатый тезис о Фейербахе потому, что не был особенно сильно в нём уверен. В свою молодость от требовал «безоглядной критики всего сущего». Затем он насмехался над критикой. Но его знаменитая шутка против младогегельянцев, выражение «критическая критика», оказалась неразорвавшейся бомбой и пшикнула простой тавтологией. Форсируемое преимущество практики иррациональным образом обезвредило даже практикуемую самим Марксом критику. В России и в (марксистской – п.п.) ортодоксии других стран едкие насмешки над критической критикой превратились в инструмент для того, чтобы существующее смогло стать столь ужасным. Практикой считалось только: наращиваемое производство средств производства; критика кроме той, что затрачивается недостаточно труда, больше не терпелась. Столь легко подчинение теории практике выливается в очередное угнетение. Continue reading

Ispe dixit: Юрий Ларин, “Евреи и антисемитизм в СССР”, 1929

Примечательная книжка большевика Юрия Ларина о еврейском вопросе оказалась не столь примечательной. Примечательной она считается потому, что, якобы, является чуть ли не единственной работой, честно обратившейся к проблематике антисемитизма в советском обществе – среди остатков буржуазии, среди городской интеллигенции, крестьянства и социалистического пролетариата, который по определению таких идеологий самостоятельно не развивает. Свои рассуждения он подкрепляет довольно интересными (для людей специально интересующихся тематикой) социологическими данными о стремительно меняющейся структуре постреволюционного общества и возникающими в нём новыми противоречиями.

Не столь примечательным это сочинение является по следующим причинам. Лариновское понимание антисемитизма как некоей особенной формы расизма интересовать нас сегодня больше не может, оно элементрано устарело. Ларин понимает, что т.н. “российский” пролетариат ещё недостаточно “зрел”, не свободен ещё от национализма и шовинизма. А согласно известным тру-доктринам (нам ещё однаджы придётся серьёзно поговорить не только о Ленине, но и о Дьёрде Лукаче, например), на девственно чистый революционный и объединённый под знамёнами научного социализма в революционной пролетарской партии субъект либо оказывают тлетворное влияние извне какие-то тёмные силы, либо родная партия провела недостаточно просветительской работы в базисе. (Именно поэтому на всякое диссидентство более развитое советское общество могло реагировать только карательной психиатрией – появление бунтарей в социалистическом обществе теория отражения, судя по всему, кроме как психическими отклонениями объянить не могла.) О “границах просвещения”, о которых говорила Критическая теория, Ларин ещё ничего не знает, но среди прочего уповает в борьбе с антисемитизмом на усиленные государственные репрессии, т.е. догадывается, что просветительская работа, логические аргументы жидоискателей особо не впечатляют. Т.е. им можно надавать государственным тапком по жопе и заставить замолчать, заставив их тем самым верить в свои теории заговора ещё более истово – иначе бы за них не наказывали. В остальном – надо просто блюсти достойную строителя коммунизма мораль в повседневной жизни: не употреблять вещества без меры, не чпокаться с малознакомыми женщинами, научиться завязывать галстук, надевать одинаковые носки, а там глядишь, и такой симптом индивидуального морального разложения как юдоедство к тебе не привяжется. Короче, что может интресного сказать нам Юрий Ларин о т.н. еврейском вопросе в раннем СССР? Да ничего интересного, в общем-то. Но попытка в целом зачётная. Дедам – респект, конечно, как говорится, какие бы они ни были. Других у нас с вами нет.

Следующая, четвёртая линия мероприятий, подрывающая корни под распространением антисемитских настроений — это борьба против извращений практики советских органов в национальной области, иногда имеющих место. Притом извращения эти бывают двоякого типа. Один — из чрезмерного усердия создают такие привилегии для непролетарских слоёв еврейского населения, которые дают затем обильную пищу антисемитским настроениям и вообще недопустимы. Правда, извращения этого рода не так часты, но всё же бывают. Укажу, например, на изумительное разрешение ввоза мацы из-за границы для еврейской религиозной общины Москвы, данное кёнигсбергским торговым консульством СССР на пасху 1929 г. Маца (религиозный еврейский хлеб) была привезена в Москву и раздавалась перед пасхой бесплатно в московских синагогах всем верующим евреям бесплатно — в то самое время, как для всего населения только что введены были заборные книжки, ограничившие потребление хлеба и муки. Факт этот вызвал изумление во всей партийной организации Москвы и справедливое негодование широких слоёв, нашедшее тогда же себе отражение в московской печати.

Извращения второго рода, встречающиеся чаще, выражаются в непредоставлении трудящейся части еврейского населения фактического пользования теми правами, которые неоспоримо принадлежат её по советской конституции. Сюда относится невыделение населёнными преимущественно евреями групп деревень, местечек, городов и обособленных районов крупных городов в национальные еврейские советы. Таких местечек и городов много, например, на Украине. По конституции, каждая народность, составляющая в каком-либо пункте большинство населения, имеет право на образование там национального совета (с обеспечением свободы родного языка национальным меньшинствам данного пункта). Невыполение этого в ряде случаев для евреев создаёт у окрестного населения взгляд на еврейских трудящихся как на не вполне полноправных граждан, как на граждан второго разряда (раз к ним не применяются общие постановления конституции). В объяснение такой практики иногда указывают, что неудобно, например, организовать в Бердичеве городской совет и городские учреждения на еврейском языке, ибо тот же Бердичев одновременно служит окружным центром для большого количества крестьян украинской национальности.

Continue reading

Разрушение государства посредством марксизма-аньолизма. Йоханес Аньоли в беседе с Йоахимом Бруном

идывоевале! Один, Йоханнес Аньоли (22.2.1925 — 4.5.2003) сопляком призвался в итальянскую армию и воевал на стороне фашистов против югославских партизан, пока не попал в плен и не остался жить в ФРГ; другой, Йоахим Брун (30.1.1955 – 28.2.2019), будучи юным маоистом, призвался в бундесвер и до конца жизни хранил удостоверение водителя танка на случай революции. А потом, спустя десятилетия, они встретились и по-дедовски, хихикая, перетёрли о практически всём на свете: о философии, марксизме, рабочей автономии, о боге и, конечно, о социальной революции и коммунизме. Оба деда, я должен признаться, значат для меня много. Именно поэтому именно этот разговор, именно сейчас. Лично знаком я был только с Бруном, но из нашего поверхностного знакомства ничего стоящего не развилось, о чём я жалею, но мне кажется, что виной тому не мой, а «чей-то ещё» говённый характер. Как бы там ни было, дидывоевале, придётся и нам. – liberadio]

Йоахим Брун (Б.): Ленин как-то ответил на вопрос, чем должны заниматься революционеры в нереволюционные времена, мол, им необходимо упражняться в «терпении и теории». Ты же, напротив, сказал, что необходимы терпение и ирония. Не является ли это методом, пусть и в определённых рамках, приспособиться? Как получается, что ты, с одной стороны, омытый всеми водами диалектики враг государства, а, с другой стороны, тебя обхаживают все — от фонда им. Ханнса Зайделя Христианско-Социального Союза вплоть до Вальтера Момпера, настолько, что журнал «Штерн» выставил тебя на обложке выпуска, посвящённого двадцатилетию 68-го года, придворным шутом революции? Ирония возобладала над теорией? Вот так ты устроился?

Йоханнес Аньоли (А.): Почему бы и нет? То, что революционер всегда и повсюду должен ходить с угрюмой мордой, это — застарелая центарльноевропейская традиция, совершенно неподходящая к тому образу, которому должен соответствовать аутентичный революционер. Не обязательно быть иезуитом, якобинцем или большевиком просто потому, что ты собираешься разрушить государство. Настоящий революционер должен всегда сохранять какой-то остаток иронии и самоиронии. Коммунизм важен, но и оссобуко не помешает. То, что я знаком с широким спектром людей, от фонда им. Ганса Зайделя до Момпера, мне не мешает. Контакт с фондом произошёл после приглашения — и это был первый и последний раз, когда мне там были рады; а Вальтер Момпер посещал мои семинары и затем, что вполне относится к человеческой свободе, сделал из моих рассуждений неверные выводы.

Б.: Левым сейчас нужно выступить против нацоналистической склонности немцев к морализаторству и запрета курения. В конце концов, коммунизм — это не о воплощении прекрасного, истинного, хорошего принципа, а об оссобуко для всех. Но меня интересует ирония. Нея является ли она юморным вариантом скепсиса? Я помню, Эккехард Крипендорф (немецкий либертарный политолог, 1934-2018 гг. – liberadio) как-то поздравил тебя в газете «taz» словами: «Аньолисту стукнуло 60». Что ты будешь делать, если встанет вопрос об организации? Ты организуем?

А.: Нет, я не организуем. А в «taz», в общем-то, должно было ещё стоять — и если не стояло, то я это сейчас восполню, что в тот момент, когда марксизм-аньолизм, который я представляю, станет программой какой-либо группы, я тут же, так сказать, выйду из своей собственной теории. Что касается организации, то я, странным образом, всё-таки кое-что создал или помог создать: «Ноябрьское общество» и «Республиканский клуб» (организации, входившие в конце 1960-х в т.н. «Внепарламентскую оппозицию» – liberadio) в Берлине. Все остальные организации, в которых я состоял, всегда выгоняли меня через два-три года.

Б.: Ты даже в СДПГ был самоироничным членом?

А.: Да, и через три или четыре года меня снова исключили. Вступил я в 1957-м году, а в 1961-м я снова был свободен.

Б.: Как ты вообще додумался до того, чтобы стать социал-демократом?

А.: Это было нетрудно. На выборах в Бундестаг в 1957-м Аденауэр получил абсолютное большинство. А мы сидели в Тюбингене и считали, что нужно что-то предпринять против превосходящих сил ХДСГ. Так, в 1957-м я вступил с СДПГ, в 1958-м начались дискуссии о Годесбергской программе, а затем я стал членом рабочей группы в Тюбингене, целью которой была разработка антипрограммы. Тогда мы работали вместе с ССНС, существовал альянс СДПГ-ССНС. В этой группе состояла и ассистентка Эрнста Блоха, переехавшая вместе с ним из Лейпцига в Тюбинген. Мы подали наш проект программы на Годесбергском съезде партии — вместе со всеми другими проектами, включая проект программы Вольфганга Абендрота из г. Марбурга. Я, кстати, был делегатом на съезде в Годесберге. (…)

Б.: …Касательно берлинской дискуссии о правах человека у меня возникло ощущение, что ты охотно отклоняешься о твоей «основной линии». Ты сформулировал её в статье «От критики политологии к критике политики», но часто занимаешь двойственную позицию, когда ты, с одной стороны, нахлобучиваешь политологам критику политики, а с другой стороны, возражаешь как политолог тем, кто занимается критикой политики, и читаешь им лекции о наследии буржуазного Просвещения.

А.: Совершенно верно. Потому что я, в любом случае, считаю непродуктивным, когда в споре с консерватором, социал-демократом или любым другим представителем буржуазного государства аргументируют фундаменталистски. Я, скорее, придерживаюсь мнения, что необходимо сражаться оружием противника. Паушальное, категорическое, чуть ли не категориальное отрицание может помочь выйти победителем из диспута, но делу это не поможет.

Б.: Ирония как разрушение консенсуса изнутри, т.е. имманентная критика?

А.: Нет, не имманентная, а изнутри, это кое-что другое. Имманентная критика означает, что ты за систему.

Б.: Нет, имманентная в смысле Критической теории, т.е. когда нужно предположить, что в объекте содержится некий остаток объективного разума, и предположить это в виду самозащиты, как уверенность в некоем общем, которое должно защищать критика от патологии, от превращения в кверулянта. Но предполагать обладание объективной разумностью за капиталом и его государством, как это делают марксисты — это проекция, идеология…

А.: Это — противоречия… Continue reading

Против академизма, за телесность

Долго сомневался, стоит ли вообще заводить эту тему. Но так уж и быть, в теме есть интересные аспекты. Я обычно обещаю остановиться на этих аспектах «как-нибудь в следующий раз» и, как правило, этого не делаю. Зачем? Это мог бы сделать и кто-нибудь другой. А liberadio никогда никому актуальности и непосредственной пользы не обещало, так что…

Начнём издалека. Некоторое время назад на глаза мне попался блог https://wokeanarchists.wordpress.com некоего загадочного Woke Anarchist Collective с довольно интересными тезисами о либеральной политике идентичности, набирающей популярность в анархистских кругах. «Нигилисты» полностью публиковать текст отказались, может быть, и не зря. Ну, так это сделал несколько позже Дедок на сайте Автономного действия и трактовал всё это дело в соответствии со своей антифеминистской идеей-фикс. За что получил вполне заслуженную отповедь.

Скажу сразу — текст Woke Anarchists обещал больше, чем смог выполнить, оказавшись на поверку плосковатым как по содержанию, так и по форме изложения. Группа, тем более, позиционировала себя как «Self-defining anarchists resisting the co-option of our movement by liberalism, academia and capitalism», что является довольно похвальным начинанием. Вместо очередного снисхождения в токсичный ад трансгендерно-радфемских разборок можно было обсудить проблематику идентичности вообще (марксизм вообще и Критическая теория, в частности, должны иметь что сказать по этому поводу), попытаться ещё раз, для самых альтернативно одарённых (среди прочих и для Дедка тоже) отграничить левый, революционный феминизм от его либеральных форм, и — не в последнюю очередь — поговорить о роли университетской науки в радикальных движениях.

Едва ли я сам смогу ответить на возникающие вопросы, но надо хотя бы откуда-то начать.

Помнится, много лет назад, плёл с сотоварищами и сотоварищками из FDA революционные заговоры в городке Виттен, в библиотеке имени Густава Ландауэра. Разговорился с дедом, который за этой библитечкой приглядывал, он мне показал на несколько новых (тогда) книг на английском, там, Сол Ньюмэн, Ричард Дэй, anarchist studies и т.п., и сказал что-то вроде: «Вот с этим у них там, в Штатах, хорошо дело поставлено. Вот и нам бы в университетах такого же надо». Пытался объяснить ему, что, в общем-то, нет, что всё это бесполезный бумажный гидроцефал, рождённый специфической академической средой, с её конкуренцией, «картелями цитирования» и необходимостью постоянно что-то публиковать и выдумывать новые темы для «исследований». Но это было муторное время после мирового кризиса, тогда как раз вошло в моду носить на руках наше анархистское солнышко Дэвида Грэбера (если честно, то после «Possibilities: Essays on Hierarchy, Rebellion, and Desire» не читал, как-то больше не интересовало), а постмодернистской мошеннице Джудит Батлер как раз вручили во Франкфурте премию имени Теодора Адорно. В некоторых немецких университетах на кафедрах философии и социологии начали появляться gender studies и можно было на полном серьёзе изучать «перформативность». Дед меня, наверное, тогда не понял. Continue reading

Оммаж Симоне Вейль: «…решиться представить себе свободу»

Считается, что она была всем понемножку: марксисткой, анархисткой, интеллектуалкой, резко критиковавшей марксизм с анархизмом, политической философиней, дочерью среднего класса, неквалифицированной фабричной рабочей, еврейкой, гностической католичкой, феминисткой, пацифисткой и воинственной антифашисткой. Вероятно, она могла всем этим быть, причём одновременно, именно потому, что не хотела быть ничем из вышеперечисленного. Ничем исключительно. На это надо решиться. Может быть, в этом и кроется причина тому, что Вейль интересна лишь немногим. Католики тянут её на свою сторону, анархисты — к себе. Одни считают, что где-то в её довольно короткой жизни можно определить некие «переломные моменты», после которых она отдалилась от социал-революционной деятельности и ушла в религиозное созерцание; другие же, наоборот, подчёркивают «последовательность»: христианская этика не противоречит активной деятельности на стороне всех угнетённых. Образованная публика периодически вспоминает о ней: уже давно считается нормальным, время от времени (само)иронично вспоминать о мёртвых революционерах и других полоумных, которые в конце 1960-х воодушевляли неспокойную молодёжь. Иногда ей пользуются как Альбером Камю, ради самоубеждения, что образованная публика, де, стоит на верной стороне баррикад, не вдаваясь в подробности, что это за баррикады и насколько это серьёзно. (1) Философский курьёз, «красная дева», этакий женский Ницше, сумасшедшая и, в конечном счёте, совершенно бесполезная. Лично меня Симона Вейль заинтересовала много лет назад, и мне кажется приемлемым поинтересоваться у столь непрактичной персоны об общественной практике и вне юбилеев и круглых дат.

Биография Вейль изучена достаточно хорошо, при достаточном интересе не составит особого труда получить относительно полную картину её жизни в историческом контексте. Поэтому я ограничусь лишь общей информацией. Симона Вейль родилась в 1909-м году в обеспеченной еврейской семье в Париже, получила отличное образование и стала, в конце концов, преподавательницей философии. Интересовалась политикой и общественными конфликтами, часто выступала с поддержкой борьбы рабочих и безработных, что и принесло ей прозвище «красной девы». Она была участницей анархистских кружков и революционно-синдикалистских профсоюзов, читала коммунистические газеты, спорила с Троцким и де Бовуар. «Опыт показывает, что революционная партия, по формуле Маркса, вполне может завладеть бюрократическим и военным аппаратом, но не может его разбить. Для того, чтобы власть действительно перешла к рабочим, они должны объединиться, но не вдоль иллюзорных линий, возникающих из собрания одинаковых мнений, а вдоль реальных связей сообщества, возникающих из функций производственного процесса», писала Вейль в начале 30-х годов, выступая против устремлений Коминтерна подчинить себе профсоюзы. В то же время она придерживалась глубоко индивидуалистской позиции: «Вспомним же, что высшую ценность мы приписываем индивиду, не коллективу. (…) Только в человеке, в индивиде, мы находим намеренность и силу воли — единственные источники эффективного действия. Но индивиды могут объединять свои действия, не теряя при этом своей независимости».

Где-то в 1933-м она отдаляется от слабеющего синдикалистского движения и становится — не в последнюю очередь после прихода к власти в Германии Гитлера при тихом содействии социал-демократов и Коминтерна – всё более скептичной, что касается политики вообще. Continue reading

Эрнст Нолте: «Фашистские движения 20-ого столетия. Франция»

[И ещё старья вам. Да-с, было и такое, в общеобразовательных целях. Снова с yaroslavl.antifa.net. Вот Нольте кто-то догадался заархивировать, а Штернхеля, на ту же тему французского фашизма и профсоюзого движения, нет. Пойди пойми… – liberadio]

Консервативные партии или тенденции существовали во второй половине 19-ого столетия во всех государствах Европы, и многие из них могли переплюнуть правительства конституционных или даже абсолютных монархий в энергичности их выступления за традиции и против революции. Но только во Франции могла возникнуть группа, исполненная радикальнейшей вражды к государственной форме, т.к. казалось, что эта форма государства представляла собою переворот и готовила путь для его самого радикального проявления, ибо только во Франции была демократическая республика. Эта принципиальная вражда должна была принять форму ройализма, т.к. во Франции существовала только одна традиция, не происходившая от Французской Революции, собственно монархистская. Одновременно она должна была быть нео-ройалистской, если не хотела с самого начала оказаться на стороне проигравших. Поэтому она должна была впитать элементы революционной традиции и, следовательно, понимать монархию не легитимно, но функционально, церковь – не как сакральный, а как организационно-технический инструмент. Затем она должна была, как минимум, стремиться к взаимопониманию с самой молодой общественной силой, с рабочими, и одновременно развивать такую организацию и технику нападения, которые давали бы ей шанс на успешное применение насилия. Все эти признаки подходят «Action Francaise». Эта группа была основана в 1899 Генри Важо и Морисом Пуйо в бурях дрейфусской аферы. Эта группа вскоре попала под влияние Шарля Маурра. Она развила до начала войны связную доктрину, бывшую радикально-консервативной и именно поэтому революционной. Она создала в виде «Camelots du Roi» боевые отряды, которые смогли добиться насилием победы в схватках в Латинском Квартале. Группа создала партийную школу и партийное издательство и располагала с 1908 года, ежедневной газетой, пользовавшейся самым дерзким и беспардонным языком из всех печатных органов Франции. Эта группа искала сближения с революционным синдикализмом и нашла его, увлекая одно время за собой не кого-нибудь, а самого Жоржа Сореля. Тем самым она заняла в разноплановой игре политических сил Франции позицию, которую невозможно ни с чем спутать; и если можно было сказать, что и такие явления, как бонапартизм или болангизм, объединили в себе консервативные и революционные черты, то она всё же отчётливо отличалась от них фанатизмом, с которым она обвиняла «протестантов, евреев, масонов, метеков» во всех грехах и видела в перевороте не столько путь к восстановлению, но к основанию заново освобождённой от опасностей традиции.

То, что Аксион Франсез перед первой Мировой войной предвосхитила определённым образом фашизм и не только идеологически, ничем не подтверждается лучше, как фактом, что из всех многочисленных конструкций, которые французские левые называли фашистскими, некоторые важнейшие вышли из Аксион Франсез как из матрицы, и что они могли переплюнуть своё происхождение лишь в определённых внешних проявлениях, а в реальной действенности оставались всегда позади. Это касается в первую очередь “Faisceau des combattants et des producteurs” (Союз солдат и рабочих) Жоржа Валуа, который зачастую рассматривается как «первая фашистская группировка Франции». Continue reading