Индивид, общество и государство

Эмма Голдмэн

From: The Place of the Individual in Society, Chicago: 1940.

Умы людей в смятении, т.к. кажется, что качается самый фундамент нашей цивилизации. Люди теряют веру в существующие учреждения, а наиболее сообразительные понимают, что капиталистический индустриализм работает против целей, которым он, якобы, служит…

Мир не уверен в выборе путей выхода. Парламентаризм и демократия переживают упадок. Спасение усматривается в фашизме и других формах «сильного» правительства.

Борьба противоположных идей, происходящая сейчас в мире, включает общественные проблемы, требующие немедленного решения. Благоденствие индивида и судьба человеческого общества зависят от правильного ответа на те вопросы. Кризис, безработица, война, разоружение, международные отношения и т.п. – среди тех проблем.

Государство, правительство с его функциями и властью, является сейчас объектом живого интереса для каждого мыслящего человека. Политическое развитие во всех цивилизованных странах принесло этот вопрос в дом. Должны ли мы иметь сильное правительство? Предпочтительнее ли демократия и парламентское правление, или фашизм того или иного толка; диктатура — монархическая, буржуазная или пролетарская — является ли решением для болезней и трудностей, навалившихся сегодня на общество?

Иными словами, лечить ли нам болезни демократии ещё большей демократией, или мы должны разрубить гордиев узел народного правления мечом диктатуры?

Мой ответ: ни то, ни другое. Я против диктатуры и фашизма, равно как я против парламентских режимов и так называемой политической демократии.

Нацизм справедливо называют атакой на цивилизацию. Эта характеристика применима также и ко всякой форме диктатуры; в самом деле, ко всякому угнетению и принудительному авторитету. Ибо что такое цивилизация на самом деле? Весь прогресс, в сущности, был расширением свобод индивида с параллельным сокращением авторитета, наложенного на него внешними силами. Это подходит как к сфере физического, так и к политическому и экономическому существованию. В физическом мире человек дошёл до того предела, когда он подчинил силы природы и заставил их служить ему. Примитивный человек вступил на дорогу прогресса, когда он впервые зажёг огонь и так победил тьму, когда он заковал ветер и обуздал воду.

Какую роль играл авторитет или правительство в человеческом стремлении к улучшению, в изобретении и открытиях? Вообще никакой, или, по крайней мере, никакой полезной. Это всегда был индивид, который создавал каждое чудо в этой сфере, и обычно супротив запретов, преследований и вмешательств авторитетов, человеческих или божественных.

Подобным же образом, в политической сфере путь прогресса лежит во всё большем удалении от авторитета племенного вождя или клана, от князя и короля, от правительства, от государства. Экономически, прогресс означал всё большее довольство для всё большего количества людей. В культурном плане, он обозначал результат всех других достижений – большую независимость, политически, умственно и психически.

Continue reading

Человек и животное

Макс Хоркхаймер / Теодор В. Адорно

[Взято из книги «Диалектика просвещения»]

Идея человека в европейской истории находит свое выражение в его отличии от животного. Своим неразумием животные доказывают достоинство человека. Об этой противоположности с такой настойчивостью и единодушием твердилось всеми предтечами буржуазного мышления – древними иудеями, стоиками и отцами церкви, а затем на протяжении средних веков и Нового времени, – что она принадлежит к числу тех немногих идей, которые входят в основной состав западной антропологии. Ее разделяют даже сегодня. Бихевиористы лишь по видимости предали ее забвению. К людям они применяют те же самые формулы и результаты, которых, не зная удержу, добиваются они силой от беззащитных животных в своих омерзительных физиологических лабораториях. Заключение, которое делается ими из изувеченных тел животных, относится не к животному на свободе, но к сегодняшнему человеку. Оно свидетельствует о том, что благодаря учиняемому над животным насилию он и только он один во всем мироздании по доброй воле функционирует так же механически, слепо и автоматически, как извивающаяся в конвульсиях, связанная жертва, из чьей агонии специалист умело извлекает выгоду. Профессор за анатомическим столом определяет агонию научно, как работу рефлексов, гадатель у алтаря провозглашал ее знаком своих богов. Человеку свойственен разум, неумолимо сходящий на нет; у животного, из которого делает он свой кровавый вывод, есть только безрассудный ужас, порыв к бегству, путь к которому ему отрезан.

Отсутствие разума бессловесно. Словоохотливо же обладание им, господствующее во всей истории. Вся Земля свидетельствует во славу человека. В периоды войны и мира, на арене и в скотобойне, начиная с медленной смерти мамонта, которого удавалось одолеть примитивным человеческим племенам с помощью первых планомерных действий, вплоть до сплошной эксплуатации животного мира сегодняшнего дня, неразумные создания неизменно испытывали на себе, что такое разум. Этот видимый ход событий скрывает от палачей невидимый: бытие без света разума, существование самих животных. Оно могло бы быть подлинной темой для психологии, ибо только жизнь животных протекает сообразно душевным побуждениям; там, где психологии надлежит объяснить человека, его душевные побуждения деградируют и разрушаются. Там, где меж людьми призывается на помощь психология, скудная сфера их непосредственных отношений еще более сужается, они превращаются тут еще и в вещи. Прибегать к психологии для понимания другого постыдно, для объяснения собственных мотивов – сентиментально. Психология животных, изощряясь в своих ловушках и лабиринтах, потеряла, однако, из виду свой предмет, забыла о том, что говорить о душе, о ее познании подобает именно и исключительно применительно к животному. Даже Аристотель, признававший у животных наличие некой, хотя бы и низшей души, охотнее, однако, говорил о телах, частях, движении и зачатии, чем о собственно существовании животного.

Мир животного беспонятиен. Там нет слова, чтобы в потоке являющегося констатировать идентичное, в чередовании экземпляров – тот же самый вид, в изменяющихся ситуациях – одну и ту же вещь. Хотя возможность повторного узнавания и не отсутствует полностью, идентификация ограничивается витально значимым. В этом потоке не найдется ничего, что было бы определено в качестве постоянного, и, тем не менее, все остается одним и тем же, потому что нет никакого прочного знаний о прошлом и никакого ясного предвидения будущего. Животное отзывается на имя и не обладает самостью, оно замкнуто в самом себе и, тем не менее, брошено на произвол судьбы, оно всегда принуждается, у него нет идеи, которая могла бы вывести его за пределы принуждения. Взамен утешения животное не обретает смягчения страха, отсутствие сознания счастья оно не обменивает на неведание скорби и боли. Чтобы счастье стало субстанциальным, даровав существованию смерть, требуется идентифицирующее воспоминание, успокоительное познание, религиозная или философская идея, короче – понятие. Есть счастливые животные, но сколь недолговечно это счастье! Течение жизни животного, не прерываемое освободительной мыслью, сумрачно и депрессивно. Чтобы избавиться от сверлящей пустоты существования, необходимо сопротивление, хребтом которого является язык. Даже сильнейшее из животных бесконечно дебильно. Учение Шопенгауэра, согласно которому маятник жизни раскачивается между болью и скукой, между точечными мгновениями утоленного влечения и бесконечной страстью, приложимо к животному, не способному положить конец своей участи путем познания. В душе животного заложены разрозненные человеческие чувства и потребности, даже элементы духа, но без той опоры, которую дает лишь организующий разум. Лучшие его дни протекают в череде хлопот, как во сне, который животное все равно едва ли в состоянии отличить от бодрствования. Ему неведом отчетливый переход от игры к серьезности; радость пробуждения от кошмара к действительности.

Continue reading

За Вольтера

Макс Хоркхаймер / Теодор В. Адорно

[Взято из книги «Диалектика просвещения»]

 

Твой разум однобок, нашептывает однобокий разум, ты поступил несправедливо по отношению к власти. О постыдности тирании трубил ты патетически, плаксиво, саркастически, громогласно; но о добре, что творит власть, ты умалчиваешь. Без тех гарантий безопасности, которые может дать только власть, добру бы никогда не существовать. Под сенью власти бурлят, играя, жизнь и любовь, им удалось вырвать у враждебной природы и твою долю счастья. – Внушаемое апологетикой является одновременно и истинным, и ложным. При всех великих достижениях власти только она одна способна совершать несправедливость, ибо несправедливым бывает только приговор, за которым следует приведение его в исполнение, а не речь адвоката, которой не внемлют. Только в том случае, когда эта речь сама нацелена на угнетение и защищает силу вместо слабости, соучаствует она во всеобщей несправедливости. – Но власть, продолжает нашептывать однобокий разум, представлена людьми. Компрометируя ее, ты их делаешь мишенью. И те, кто придут после них, возможно, окажутся еще хуже. – Эта ложь говорит правду. Когда фашистские убийцы ждут своего часа, не следует натравливать народ на слабое правительство. Но даже союз с менее брутальными силами не обязательно имеет своим логическим следствием замалчивание подлостей. Шансы на то, что благодаря разоблачению несправедливости, кого-либо от дьявола защищающей, пострадает благое дело, всегда были гораздо меньшими, чем то преимущество, которое получал дьявол, когда ему предоставлялось право разоблачать несправедливость. Как же далеко должно было зайти общество, в котором одни только негодяи все еще говорят правду и о весело продолжающемся линчевании твердит без устали Геббельс. Не добро, но зло является предметом теории. Ею воспроизводство жизни предполагается во всякий раз уже определенных формах. Ее стихией является свобода, ее темой – угнетение. Там, где язык становится апологетичным, он уже коррумпирован, по самой сути своей не способен он быть ни нейтральным, ни практическим. – Неужели ты не можешь обратить внимание на хорошие стороны и провозгласить первопринципом любовь взамен бесконечной горечи! – Существует только один способ выражения истины: мысль, отрицающая несправедливость. Если подчеркивание хороших сторон не снимается в негативном целом, то оно прославляет собственную противоположность: насилие. При помощи слов я могу интриговать, пропагандировать, суггестивно внушать, и это та их особенность, благодаря которой они, как и всякое действие, включаются в действительность, и которая понятна лжи. Ею создается впечатление, что и противоречие существующему происходит в угоду забрезжившим формам насилия, конкурирующим бюрократиям и властителям. В своем неописуемом страхе она способна и желает видеть только то, что есть она сама. Все, что входит в ее медиум, язык как инструмент, становится идентичным ложи, как становятся идентичными между собой вещи в темноте. Но сколь бы верно ни было то, что не существует такого слова, которым не могла бы в конечном счете воспользоваться ложь, все же не благодаря ей, но исключительно в жестком противостоянии мысли власти становится явственным приносимое ею благо. Бескомпромиссна ненависть к террору, осуществляемому по отношению к самой что ни на есть распоследней твари, вызывает законную благодарность со стороны пощаженного. Взывание к солнцу есть идолопоклонство. Вид от зноя засохшего дерева рождает предчувствие величественности дневного света, который не должен в то же время опалять озаряемый мир.

Критика денег и антисемитизм

Эрнст Лохофф (1998)

[Эрнст Лохофф — публицист, живёт в Нюрнберге. Один из издателей журнала «Krisis».]

1.

К началу 20-го века люди были едины в ожидании, что прогресс и разум будут определяющими в грядущей секулярности. Формирование современного товарного общества понималось как процесс постепенной демифологизации и безостаточной рационализации всех отношений. Социалистическая оппозиция хотя и провозглашала, что лишь освобождение из-под капиталистической власти даст возможность полностью развернуться рьяно празднуемому ею потенциалу рациональности. Культурно-консервативные голоса, в свою очередь, скорбили по всему тому, что исчезало в их глазах с «расколдовавынием мира». Оба течения, тем самым, ни в коем случае не сомневались в прогрессистско-оптимистическом видении, а всего лишь варьировали его.

Истинный ход истории жестоко опроверг это предположение. Столетие целевой рациональности и технологической возможности оказалось столетием высвободившейся иррациональности, массового помешательства и до сих пор невиданных разрушения и бесчеловечности.

На вопрос, почему оптимистические предсказания дедов не сбылись, внуки и правнуки, если они вообще считают царящее безумие проблемой, дают прежде всего, один ответ: молниеносная рационализация и взрывоподобный прирост технических и социальных средств не сопровождалось соответствующей рационализацией общественных целей. Человечество, поэтому, похоже на ватагу пятилетних, которые со дня на день начинают использовать для своих гонок не трёх-колёсные велосипеды, а гоночные автомобили, а для ковбойских игр — не палки, а автоматическое оружие и атомные боеголовки.

Как бы правильно ни было говорить вместе с Гюнтером Андерсом об «асинхронности человека с его производственным миром» и выявлять различия между царящей повсеместно рациональностью целей и отсутствующей рациональностью смысла, столь же неверным было бы, однако, буквально понимать расхождение «делания и представления» и «знания и совести» как отставание последнего. За иррациональностью современности ни в коем случае не стоит на заднем фоне продолжающаяся жизнь каких-либо пещерных инстинктов и упорства биологического субстрата. Сколь часто модерн оказывался убийственным, в деле участвовали каждый раз истинно современные представления, позиции и идеологии. Проблема не в том, что универсальный процесс рационализации обошёл стороной сферу смысла и цели и остался неполноценным; более того, процесс рационализации сам обладает тёмной, иррациональной стороной. Где современность затапливается, якобы, «архаичными» элементами, речь идёт каждый раз о чём-то вроде вторичной, созданной самой собой «постоянной архаичности». (По этой причине, кстати, я считаю и термин «варварство» малополезным, даже эвфемизмом. В вопросах жажды убийства и ярости разрушения настоящие варвары были в сравнении с западной цивилизацией просто маленькими мальчиками).

Этот приговор относится и к главе в истории современного товарного общества, которая менее всего хочет приспосабливаться к самомнению апологетов западного рыночного общества и демократии: к национал-социалистическому уничтожению евреев. Холкост не только потому вписывается в историю становления товарного общества, что он был создан при помощи современных средств; и «антисемитское объяснение мира» следует понимать как специфический продукт современности. (На том, что современный антисемитизм как по сути, так и терминологически строго отличается от традиционной ненависти к евреям, настаивала ещё Ханна Арендт в своей книге «Элементы и истоки тотальной власти»). Более того, антисемитическое безумие указывает непосредственно на иррациональность самой фундаментальной формы общества, а тем самым — и на тёмный центр современного общества товара.

Continue reading