Рогер Беренс в Jungle World Nr. 34, 22-го августа 2013 г.
Академическая левая, кажется, едина в своих многословных теориях: от «Арабской весны» до «Occupy Wall Street» и обратно, международные протесты, якобы, обещают возвращение идеи коммунизма. Если бы это было так, дела его были бы плохи.
Взгляд назад: книга стала бестселлером, вдохновила Новых Левых 60-х и 70-х годов, но пропала из виду в 80-е, с 90-х годов её можно найти лишь в антиквариате — и считается сегодня одним из забытых, т.е. неизвестных теоретических трудов либертарной оппозиции. Книга «Одномерный человек» Герберта Маркузе вышла в 1964-м году в США незадолго до международных протестных движений, немецкое издание появилось в 1967-м, как раз к возникновению Внепарламентской опоозиции (APO).
Центральный тезис Маркузе в его, согласно подзаголовку, «Исследованиям идеологии развитого индустриального общества»: тотальность современных обществ сгущается в условиях корпоративного капитализма «тоталитарно», но не в смысле террористического режима, а как система технологической рациональности, которая вместе с расширением свобод расширяет и власть. Те же самые силы, которые могли бы означать освобождение и умиротворение человеческого бытия, одновременно усиливают механизмы приспособления и интеграции. И хотя «буржуазия и пролетариат (…) в капиталистическом мире (…) всё ещё являются основными классами. Но капиталистическое развитие настолько изменило структуру и функцию этих классов, что они больше не кажутся носителями исторических изменений». Да и без того, общественной или политической заинтересованности в исторических изменениях больше нет: «Политический потребности общества становятся промышленными потребностями и желаниями». Они удовлетворяются посредством беспрерывного товарного производства, которое постоянно технически улучшается и тем самым, как кажется, постоянно улучшает жизнь. Люди идентифицируют себя с обстоятельствами в фальшивой непосредственности. В шестидесятые годы Маркузе назвал это «параличом критики: обществом без оппозиции».
Протест как протест социальный мог выразиться только против тотального общества и его тоталитарной структуры. Маркузе описывал это как необходимость «великого отказа». Если критике целого не хватает понимания целого, она неизбежно отбрасывается обратно в систему, интегрируется или уничтожается. Критическая теория и практика общества обретает свою радикальность в последовательном шаге, в трансценденции существующих общественных условий в их «конкретной тотальности» (Карл Маркс). Нечто подобное сформулировал в марте 1969-го, за несколько месяцев до смерти, Теодор В. Адорно: «Критическая теория не стремится к тотальности, но критикует её. Но это означает, что она по содержанию анти-тоталитарна, со всеми политическими последствиями».
Подобные формулировки, как и подобная критика общества вообще, характеризуют тип теории, который с 1968-го года постепенно сменяется другим: структурализм, или постструктурализм претендовал тогда на теоретическую и практическую радикальность. Но такую радикальность, которая, по словам Маркса, не проявляется «ad hominem», т.е. на человеке, а такую, которая, согласно Ницше, пытается разоблачить и, в конечном итоге, упразднить «человека» как властный диспозитив нормализации и контроля.
Вместе с этим произошла смена модерна на постмодерн — в общественном плане особенно явно видно в конце массового общества и начале приватистского индивидуализма (преобладающая ориентация на индивидуальный стиль жизни, а не на социальные классы; культурализация общественного положения; растворение политического, с одной стороны, в управление и овеществление, с другой — прежде всего, что касается «ценностей», в житейское, в common sense и иррационализмы вроде религии и всевозможных сект).
Протестные движения, сформировавшиеся в этой теоретической традиции как «левые», почти не обладают осмысленным и обоснованным пониманием самих себя.
Что в 70-е лишь отчасти касалось западных социальных государств (и породило своеобразные формы так называемых Новых Социальных Движений и субкультур), утвердилось в ходе глобализации и, в особенности после пирровой победы капитализма, неолиберализма, в форме идеологической схемы нового мирового порядка. В 2000-м году оно под названием «Empire» Тони Негри и Майкла Хардта превратилось в писульку — громадный теоретический проект, который пафосным жестом претендовал на формулировку перелома: что критическая теория общества окончательно устарела, что при помощи диалектики и исторического материализма, а кроме того, при помощи таких понятий как классовое сознание, отчуждение или анализ формы ценности, в конце концов, такой цели (Telos) как освобождённое и умиротворённое бытие людей ничего не добиться.
То, что тут окончательно было потеряно, является, одним словом, утопией. Тем самым, кстати, левая теория отреагировала в первый раз в масштабе бестселлера, т.е. при особенном общественном внимании, на тот факт, что, вероятно, после 1989-го года, после краха «реально существующего социализма», политические протесты против общественных условий больше не находили своего общего знаменателя в (какой бы то ни было искажённой) социалистической утопии. Да, кроме того, в 90-е стало ясно, что различные протестные движения — все без исключения остатки исторически устаревших общественных движений, от рабочего движения, экологии и феминизма до панка — тоже не имеют потенциала и не заинтересованы в том, чтобы вообще сформулировать какую-то утопию.
Потеря утопии отразилась на том, что некогда называлось революционным субъектом: собственно, исторически возникший субъект, который одновременно с этим, посредством своей способности делать свою историю самому, присваивает себе власть как субъект (или освобождается). Как в теоретическом, так и в практическом плане претензия на революцию в этом смысле была отвергнута. Более того: теоретически и практически субъект тоже был деградирован. Поэтому Хардт и Негри не заполнили пустующую нишу созданным ими понятием «Multitude» (можно перевести как «толпа»), а со всей аморфностью связали более или менее бесцельные и ненаправленные протесты.
До Сиэтла 1999-го и Генуи 2001-х годов эта теория всё ещё могла пониматься как необходимое дополнение к глобальным и альтер-глобалистским движениям: по сути, Multitude всё ещё «левой», «антикапиталистической», «социалистической», даже если всё больше расистов, антисемитов, религиозных фанатиков, дураков и разъярённых граждан делали толпу бандой.
То, что эти протестные движения каким-то образом являются «левыми» (т.е. политически освободительными), больше не является обязательным в их самопонимании. Что, при всех их различиях, для всех них является общим: они не нуждаются в теориях, которые объясняли бы им, насколько они революционны, насколько подрывными и воинственными они являются, насколько они близки к коммунизму. То, что они зачастую ссылаются на, в общем-то, такие лишённые теории писания как «Грядущее восстание» или «Возмутитесь!» Эсселя, неспроста. Речь всегда идёт о упрямом оправдании акционизма, как это, возможно, наиболее симпатичным образом удалось Дэвиду Грэберу в «Direct Action».
Но под вопросом остаётся – сформировались ли эти протесты, которые группируются вокруг 2011-го года, как именно социальные движения, из которых действительно могло бы возникнуть историческое и создающее историю, собственно, согласно определению коммунизма у Маркса и Энгельса, «действительное движение». Но такая критика сбивает лево-популистский теоретический оптимизм с толку, от имени которого, и впереди всех и громко, прежде всего, в буржуазных фельетонах скандирует Славой Жижек: «Долгая ночь левых подходит к концу!» Ален Бадью отвечает, обращается к «народу» и как старый маоист надеется на «пробуждение истории». Каждое восстание для него — это «знак истории» для возвращения «идеи коммунизма». Джон Холлоуэй перечёркивает это, видит в сумме всех возможных сопротивлений «разлом капитализма» (прим. перев. – «Crack capitalism», 2010). К этому присоединяются псевдо-теоретические украшения сомнительной борьбы и идио-синкретических сопротивлений (queer politics, например) в связке с переоценкой реакционных «движений» (исламизм).
При всех измышлениях, где и как в так называемой «арабской весне», в «Occupy», в операциях по смене пола, в городском садоводстве или коммунальной политике должна проявиться «идея коммунизма», теоретически-радикальное и практически-конкретное определение это идеи остаётся совершенно непроделанным — и не в последнюю очередь потому, что связанная в единый конгломерат интернациональных протестных движений оппозиция остаётся безо всякого критического понятия общества.
Это характеризует актуальный паралич критики. С ним продлевается то, что Маркузе констатировал ещё 50 лет назад: «Прекращение социальных изменений является, возможно, самым выдающимся достижением развитого индустриального общества…» Сегодня это надо воспринимать дословно: внутри глобально установившейся капиталистической общественной формации несомненно произошли бесчисленные процессы изменений (особенно, касательно чрезвычайного технологического развития, с одной стороны, и фундаментально-религиозного регресса, с другой). Вот только: эти процессы изменений не обуславливают общественных перемен, но стабилизируют социальную логику капитала. Кровавый конфликт вокруг демократии в «Арабской весне», конфликты с государственной властью в Турции и Бразилии, уличные битвы, происходившие в метрополиях, все собрания «Occupy» – все являются протестами, которым не достаёт коллективной конфигурации как общественного движения. К примеру, в решающий момент нет солидарности с китайским промышленным пролетариатом в его отчаянной борьбе против абсолютного обесчеловечивания в фабричных цехах; бразильское движение «Безземельных» на протяжение лет безуспешно борется за глобальную поддержку; Южная Америка, Африка, Азия являются, что касается политической солидарности с освободительными движениями, terra incognita для актуальных международных протестных движений. Великого отказа, который всё ещё мог бы быть необходимым эмансипаторным импульсом, не видно даже на горизонте. Так что и сегодня нам, как тогда Маркузе после Вальтера Беньямина, остаётся лишь понимание: «Лишь ради безнадёжных дана нам надежда».
Перевод с немецкого.